На другой день утром — это была среда — еще до восхода солнца мы разобрали палатки, увязали тюки, снялись со стоянки и покинули Сафи в сопровождении консула марокканского правителя, который накануне целый день у себя дома подсчитывал количество прибывшего товара. Все это добро погрузили на верблюдов (к каждому верблюду был приставлен собственный черный погонщик), и караван тронулся в путь. Мы ехали позади него, насилу смиряя раздраженных верблюжьим запахом коней, и изображали охрану. Места те были неспокойные, поскольку, как нам объяснили, царьки разных племен то и дело ходили войной друг на друга, так что консул держался с нами на редкость непринужденно и приветливо, видя за собой столь блестящий отряд христианских стрелков, слывущих в Африке особо грозными и бесстрашными воинами. С одной стороны, такое отношение было нам приятно, и льстило, и вдохновляло даже, однако, с другой стороны, нас тревожило то, что не успели мы выйти из чрева корабля, точно Иона из китова брюха, и ступить на чужую землю, как в воздухе уже запахло предвестием беды. Так или иначе, мы радовались новизне всего, что нас окружало, Паликес и фрай Жорди ехали впереди с консулом и без умолку трещали на магометанском языке, звучавшем то как вороний грай, то как бормотание заики. Надо сказать, что из нас только Паликес и фрай Жорди разумели по-арабски, поэтому монах переводил остальным на человеческий язык то, что между ними говорилось. Таким образом мы узнали, что от Марракеша нас отделяют четыре дня пути, что город этот самый большой в Африке, да и в целом мире, и лучше всех укреплен и богаче всех украшен дворцами и фонтанами и прочими чудесами, каковые консул описывал в подробностях, размахивая руками, словно мельничными лопастями. Но когда он заявил, что правитель Марракеша — самый великий и могучий на свете властелин, я догадался, что и другие его славословия преувеличены, ведь правду говорят, что свой очаг горит ярче, будь ты хоть христианин, хоть мавр; впрочем, я не стал препираться по означенному поводу, дабы не обижать нашего гостеприимца и провожатого.
За следующие четыре дня не попалось нам ничего достойного упоминания, за исключением обширной пальмовой рощи, которая являла собой самое живописное и восхитительное зрелище. Посреди нее журчал родник с чистой холодной водой, а на гибких ветвях пальм там и тут, словно карабкаясь на небо, примостились мавры, собиравшие финики. Часть своего урожая они преподнесли нам в соломенных корзинах, и мы ели сочные плоды по местному обычаю, с верблюжьим молоком — оно не так сладко, как молоко ослиц, что мы пьем в Кастилии, поэтому с финиками сочетается хорошо. Правда, желудок фрая Жорди взбунтовался против непривычного угощения и пришлось бедному монаху его успокаивать отваром из своих трав, и невозможно было сдержать смех, когда он, влекомый безотлагательной нуждой, поспешно соскакивал с мула и мчался подобно зайцу, задирая на ходу рясу, за ближайший куст или камень. А если таковых рядом не случалось, ему ничего не оставалось, как садиться у всех на виду и притворяться глухим к остротам неучтивых арбалетчиков касательно размеров и белизны его зада.
На четвертый день, в воскресенье вечером, вдали показался Марракеш. Город этот во многом напоминал Севилью: плоский, окруженный толстыми бурыми стенами, над которыми возвышались синие и белые крыши домов, зеленые верхушки деревьев в садах, а также указующий в небо перст башни, похожей на севильскую, только здесь она называлась Кутубия, что по-арабски означает „книжная“, потому что раньше, когда большинство мавров еще умели читать, в ее основании располагалась книжная лавка. Любопытно, что у христиан, несмотря на все бедствия, и смуты, и эпидемии, и войны, посылаемые нам Господом за грехи наши, каждое поколение живет лучше своих отцов, худо-бедно мы совершенствуемся. У мавров же ровно наоборот: повсюду видны признаки упадка, множащиеся день ото дня. По моему разумению, это следствие их упорной приверженности ложной вере Магомета и их слепоты: отчего же, видя успехи христиан, они не устыдятся, и не исправятся, и не устремятся на путь, указанный Господом нашим Иисусом Христом?
Тем временем мы приближались к городу, и навстречу нам вышли королевские слуги с розовой водой и приветственными криками под пение свирелей и бой барабанов, а с ними целая толпа простолюдинов, мавров и мавританок, не говоря уже о бесчисленных детях, слетевшихся на новых гостей как мухи на мед. С ликованием повели они нас за собой и проводили в город через ворота, называемые Баб-Дуккала, откуда рукой подать до караван-сарая Мамуния, где располагаются на отдых караваны, пересекшие пустыню. Караван-сарай представлял собой просторный квадратный двор, опоясанный по четырем сторонам двухэтажными галереями; в комнатах наверху спят люди, а в нижней части — животные. Единственные ворота, большие и прочные, запирались на ночь и охранялись городскими стражниками, чтобы никто не мог проникнуть извне к чужеземцам, а сами они — выйти на улицы; эта мера помогала избежать шума, стычек и прочих неприятностей. Там мы и разместились на постой и, несмотря на то что нас было так много, заняли всего одну галерею, а три других остались пустыми — столь велик был ка-сарай. Посреди двора бил очень удобный фонтанчик, двумя тонкими струями подававший холодную воду. В углу лежала поленница дров, присланных нам мавританским правителем, а рядом, словно заготовленный на зиму стог, — солома от него же. Я через посредство Паликеса рассыпался в благодарностях перед устроившим нас здесь офицером; тот ответил, что завтра принесет нам весть от правителя, а сейчас ворота, согласно обычаю, закроются на ночь, после чего в изысканных выражениях попрощался.
Педро Мартинес, тот, что с порезанным лицом, увидев, как ворота затворяются снаружи, вознегодовал и разорался, какого, дескать, черта да какой мерзавец завлек нас в эту ловушку. В ярости он заявил, что нас бросили в тюрьму, и что я тому способствовал, пренебрегая безопасностью отряда, и что теперь мы в плену исконных врагов наших мавров и целиком зависим от их милости. И уже заволновались несколько арбалетчиков, из тех что лучше прочих с ним ладили и вечно плясали под его дудку, когда Андрес де Премио подошел к нему и, не говоря худого слова, врезал по лицу так, что Резаный растянулся на земле с окровавленным ртом — позже выяснилось, что сержант выбил ему зуб. Паленсиец начал было подниматься на ноги, и глаза его, словно у разъяренного быка, метали молнии, а рука уже сжимала нож. Тут Андрес де Премио выхватил шпагу и, приставив конец клинка к его горлу, точно ко впадинке под адамовым яблоком, произнес спокойно, будто и не сердился нисколько: