Квартира встретила ее запустением и тишиной. Она знала, что Альгис уехал на все лето в стройотряд. Но это ничуть не огорчало. Напротив, после всего того, что произошло с ней, со страхом думала о жизни с сыном. Он приходил к ней в больницу. Но там, на виду у чужих людей, в комнате, где стояло равномерное гудение улья от приглушенных голосов, можно было не глядеть друг на друга, обмениваться ничего не значащими словами, умалчивая о том страшном, что неотступно мучило обоих.
«Ничего не поделаешь, – обреченно думала она, – мальчик хочет быть таким, как те, кто его окружает. Даже букашка стремится в минуты опасности слиться с травой. Не каждому под силу прожить свою жизнь «чужаком». – «А ты смогла, за что и расплачиваешься», – хихикал насмешливый голос. Октя покорно опускала голову.
Многое из того, чем владела раньше, теперь, после больницы, показалось ей несметным сокровищем. Главное – свобода! Когда твердо знаешь, что за каждым твоим шагом, за выражением твоего лица – никто не следит. Когда по тебе то и дело не скользит равнодушный сторожащий взгляд надзирателя. И еще – тишина! Она слышала в ней собственное дыхание. Иногда ночью просыпалась от этой тишины. Чутко прислушивалась. Ей чудились больничные звуки: шарканье шагов, тихий звон ключей, скрип двери. Она тотчас сжималась в комок, пряталась с головой под подушку. Проходила минута, другая, и Октя со щемящей, взмывающей вверх радостью тихо шептала себе: «Очнись! Очнись! Ты на свободе!» Утром все это отступало, уходило прочь. Ночные страхи казались глупыми, смешными. В ярком свете дня она чувствовала, как исподволь, нить за нитью ее начинают связывать с жизнью новые желания и привычки. Точно судьба, смилостивившись, вновь натягивала ту прочную основу, из которой ткется полотно бытия.
Случались и провалы, когда нить, казалось, ослабевала, рвалась, путалась. В эти дни она часами могла бессмысленно глядеть в угол, ворочая в душе один и тот же тяжелый, как гранитная глыба, вопрос: «Зачем человек живет? Зачем? И жутко ему и одиноко. Но цепляется до последнего. Что это? Привычка к жизни? Трусость? Или природа-мать держит человека, точно неразумное дитя, за руку до назначенного часа?» Ее собственная жизнь в иные минуты казалась чужой, незнакомой. Мать, Илья, Владас, Альгис, старик в кроваво-красном кабинете – все они мелькали перед ней в диком стремительном хороводе. Октя лихорадочно пыталась нанизать их на нить своего бытия. Соединить, скрепить между собой. Но время казалось разрубленным на мертвые и бездушные куски. Лица кривлялись, корчились от слез и смеха. На секунду хоровод замирал, словно для того чтобы лучше запечатлеться в ее памяти. Вскоре они начинали отступать, таять. Уходить в небытие. Она боялась этих минут до колотья в груди.
Теперь Октя стала избегать встреч с людьми. Перед тем как выйти из дома, долго вслушивалась в звуки, доносящиеся извне: хлопанье дверей, шум лифта, стук каблуков по лестнице. Встречи с соседями были для нее непереносимой мукой. Тотчас хотелось спрятаться, стать невидимой для глаза соринкой. Будто отныне несла на себе тайный знак, который уже не позволял ей смешиваться в единое целое с людьми. «Теперь я не такая, как все», – эта мысль жгла и мучила неотступно. Иногда усилием воли она заставляла себя вглядываться в чужие лица. Но тотчас поспешно отходила прочь. Нет, она не боялась людей и не испытывала к ним злобы. Но вглядываясь в их скучные, угрюмые лица, будто припорошенные землистым цветом усталости – чувствовала, как черная тоска накатывает на нее. «Подальше, подальше от всех», – точно заклинание твердила про себя Октя. Случалось, что за неделю ей не доводилось ни с кем и десятком слов перемолвиться. Иногда не замечала этого. Но внезапно подступала, подкатывала к душе тяжелая смута. И тогда ноги сами несли ее на Кальварию, к старой пятиэтажке с облупившимися балконами. Лиды часто не оказывалось дома. Октя терпеливо ждала, сидя на лавочке у самого подъезда. В этом доме при виде нее особой радости не выказывали, но Лида сразу же вела на кухню. Кормила вчерашним супом или кашей. Совала свертки со старыми вещами. Октя, смущенно улыбаясь, робко отодвигалась от стола. «Ешь», – властно, словно ребенка, понукала Лида.