Я всматривалась в лица Шошаны и Аврама и не могла понять радуются ли они, что семья все еще вместе или печалятся новой неудаче Бенчика. И все время точил червь сомнения: рассказать им о Дубровске сейчас или пощадить? Теперь даже Москва представала в моих глазах бестолково-суетливой провинцией. Что уж говорить о родном городе?
А Редер в эту пору, казалось, вновь переживает юность. Его глаза сияли молодо и страстно. Он бегал по городу с отцовской тросточкой, но не опираясь на нее, а лишь помахивая в такт. Темы его лекций изменились. «Кибуц — извращение принципов коммунизма», «Просчеты Израиля в сельском хозяйстве» — этими названиями пестрели афишные тумбы по всему городу. Залы, где он читал лекции, обычно, ломились от евреев. В конце ему задавали множество коварных двусмысленных вопросов. И всегда находились две-три бесхитростные души, которые останавливали Редера после лекции и, зажав в уголке вестибюля, опасливо оглядевшись по сторонам, спрашивали на идише: «Подушки нужно брать с собой? А кастрюли?»
— Что он понимает в сельском хозяйстве? — пренебрежительно цыкал дед, — передай своему мужу, — говорил он Манюле, — что прежде, чем лезть на трибуну, пусть разберется, с какой стороны лошади подвязывают торбу с овсом, а с какой — для яблок.
Но Манюле было не до шуток. Карл снова начал исчезать из ее жизни, пропадая неделями где-то на Украине.
— С какой стати? Кроме тебя некому поехать? — сурово спрашивала она.
— Ты соображаешь, куда меня посылают? — искренне негодовал Редер. — Не в какой-то захолустный Зарасай, а в другую республику.
Манюля укладывала в чемодан чистые рубашки, а сердце ее ныло от ревности и подозрительности. Она ни на грош не верила мужу, унаследовавшему от родителей привычку к конспирации. Не слушая его рассуждений, твердо говорила: «Запомни, Рэдер, это твой последний выбрык. Больше от меня ни на шаг».
Во всей семье чувствовалось какая-то неустойчивость и тревога, словно перед бурей, которая неизбежно должна размести все гнездовье так, что от него не останется ни следа. А в моей душе, устремленной в новую жизнь, в Дубровск, шевелилась жалость и к этим людям, и к моему детству, как чудилось тогда, не очень счастливому. Мне казалось, что прощаюсь навсегда с нашим «биг бэнд» и со своим прошлым. Я еще не знала, что прошлое не расстается с человеком до самой его смерти.
5
И бытие наше подобно водочерпальному колесу, поднимающему и опускающему ведра: пустое — наполняется, полное — опустошается. Так и жизнь твоя сегодня полна до краев, а завтра — опустошена до дна.
В нашем гнездовье наступила пора слез и прощаний.
В ясное апрельское утро в комнату студенческого общежития, где стояли еще три койки кроме моей, постучалась вахтерша:
— Донова! Тебе похоронная телеграмма который день как пришла. А ты и в ус не дуешь.
— Видела. Это не мне, — отозвалась, не отрывая головы от подушки, — это Вале Доновой, наверное.
— Тебе, тебе. Вчера днем звонил кто-то из твоих, спрашивал Веронику Донову, просил передать.
Я встала, накинула халат и босиком прошла к двери. Вахтерша сунула мне телеграфный бланк.
— Кто звонил? — спросила я, еще не предчувствуя тяжести, которая сейчас обрушиться на меня.
— Не знаю, — равнодушно ответила она. — Выходная была. Сменщица разговаривала. Вот оставила записку.
Не заходя в комнату, развернула бланк. Я читала эту нелепую телеграмму еще вчера. Она лежала в ячейке почты, над которой была жирно выведено химическим карандашом буква «П». Снова пробежала ее глазами: «ждем похороны аны убиты горем изабелла мария». Анна, Изабелла, Мария. Кто это? Я с недоумением разглядывала бланк. Внезапно пронзило, — да ведь это «парадные» имена моих теток Ханы, Белки и Манюли.
Утром другого дня я стояла на кладбище. Был канун Песаха. Как часто бывает в это время в Литве, лил холодный дождь. Бенчик шел, точно слепой, держась за крышку гроба. И когда шамес пропел начало заупокойной молитвы: «Эл малэ рахамим (Боже милостивый)», Бенчик вдруг вскрикнул:
— Молех-хамовес! Хинени! (Ангел смерти! Вот я!). — И шагнул к могиле.
Сыновья, Зяма с Яшей, подхватили его с обеих сторон.
— Папа, — закричали они, — папа, не надо!
Аврам и Шошана стояли у изголовья гроба, крепко держа друг друга за руки.
Через день, упросив какого-то лейтенантика, застрявшего на подступах воинской кассы, достала билет на вечерний поезд.
— Через пять часов уезжаю, — объявила с порога.
— Так быстро? — шепнула Шошана.