— Тебя, — только и сказал я в ответ.
Не теряя ни секунды, я бросился к ней в страстном порыве, порожденном воспоминанием о ночной оргии. Я покрывал ее кожу нежными поцелуями, стоя перед ней на коленях, как раб. Марианна не сопротивлялась, ее молчание изредка нарушалось едва слышными стонами… Наконец она упала в мои объятия, плача и умоляя простить ее…
— Тебе не за что просить прощения!
— Когда ты узнал про нас?
— Не помню… Это уже не имеет значения.
— Клянусь тебе…
— Не надо, Марианна. Теперь нас трое, и мы должны смотреть правде в глаза…
Мои слова немного успокоили ее, но в течение нескольких последующих дней она находилась в каком-то оцепенении.
— Что с тобой, любовь моя? — озабоченно спрашивал я, но Марианна лишь целовала меня в ответ и невнятно извинялась, ссылаясь на головную боль…
Однако позже я догадался о причине ее состояния; она чувствовала то же, что и я, хотя мы оба не решались произнести это вслух. Марианне недоставало Наталии, вот и все объяснение. После памятной рождественской ночи их общение ограничивалось разговорами по телефону, недолгими и ничего не значащими, заставляющими двух подруг еще острее воспринимать горечь разлуки. Окончательно убедившись, что нас с Марианной снедает одно желание, я пошел на решительный шаг.
Мартовским вечером я неожиданно появился на пороге дома Генриха (он в это время все еще находился в Париже, хотя большую часть войск уже перебросили оттуда на Восточный фронт) с намерением поговорить с Наталией. Она открыла дверь и, увидев меня, почти не удивилась.
— Проходи, Густав, — сказала она дружелюбно.
— Спасибо, — поблагодарил я, и мы оба прошли в гостиную.
— Как себя чувствует Марианна?
— Вообще-то не очень хорошо… А если честно, совсем плохо!
— Что с ней такое?
— Сама знаешь… То же, что и с тобой. И со мной…
— Густав!..
— Больше не скажу ни слова, только мы не сможем дальше так жить. Не признаваться в собственных чувствах — значит обманывать самих себя! Никто ни к чему нас не принуждал, Наталия, мы поступили по своей воле или, вернее, по своей любви.
— Прошу тебя, Густав, мне действительно не хочется говорить об этом, — голос Наталии дрогнул.
— Просто знай, что мы с Марианной мучаемся точно так же… Ты не одинока, Наталия…
Она взяла обеими руками мою ладонь и крепко сжала ее, словно давая мне понять этим жестом то, что не могла выразить словами.
— Тебе лучше уйти сейчас, Густав, — сказала она после некоторого молчания с нежностью и видимым сожалением, почти пересиливая себя.
— Помни, мы ждем тебя, Наталия…
Прошло еще две недели, прежде чем она решилась прийти к нам в дом. Однажды ветреным апрельским вечером раздался стук в дверь. И Марианна, и я сразу поняли, кто был наш поздний гость. Наталия так и светилась красотой, одетая в платье красного цвета, подчеркивающее форму груди и прекрасно сочетающееся с ее пышными рыжими кудрями, которые чуть открывали уши и серьги с изумрудами. В руке она держала желтый зонтик. От нее было невозможно отвести взгляд…
Марианна заключила подругу в объятия, и обе застыли, готовые простоять так целую вечность. Я заметил, как тонкие пальцы Наталии, не в силах сдержаться, гладят спину моей жены в качестве прелюдии к более нежным ласкам. Дальше ждать было нечего. Приблизившись к двум слившимся воедино прекрасным существам, я принялся поочередно целовать их в губы, упиваясь ароматом нашего общего дыхания…
Взаимное влечение, или даже, как я осмелюсь теперь сказать с уверенностью и гордостью, наша любовь была настолько сильной, что мы не могли больше существовать друг без друга. Никто из нас и предположить не мог, что способен на подобную страсть, ставшую неотъемлемой частью нашего существования. В то время как немецкая армия решала судьбу человечества (а Генрих оказывался все в большем забвении и одиночестве), мы скрывались от всего света в нашем собственном мире, в нашем собственном благоухающем раю, в нашей собственной закрытой от остальных утопии… Здесь все было общим, мы принадлежали друг другу душой и телом, без остатка. В урагане страсти никто ни о чем не задумывался; задуматься — значило бы все погубить.
Нильс Бор, или О волеизъявлении
Копенгаген, май 1947
Больше двадцати лет — до захвата нацистскими оккупантами Дании в 1943-м — Бор играл роль творца квантовой физики, духовного наставника своих последователей и, самое главное, третейского судьи, который заглаживал шероховатости в их отношениях. Как истинный полководец, он рассылал сотни депеш в разных направлениях, организовывал лекции и семинары, вел переговоры с великими учеными всего света, заключал перемирия, объединял силы и предавал анафеме своих врагов, каковых, впрочем, набиралось не много. Человеколюбец? — Да. Бескорыстная душа, миротворец, совесть цивилизации?.. — Да, да, да, но не только это, а еще многое и многое другое…
— Профессор Бор, не могли бы вы поделиться со мной воспоминаниями о периоде вашей совместной работы с профессором Гейзенбергом? — попросил Бэкон.
Всего несколько часов минуло с тех пор, как он в сопровождении вездесущей Ирены прибыл в Копенгаген, а оказавшись на территории Института теоретической физики, настоял на немедленном свидании с Бором. Великий физик с готовностью пошел навстречу его просьбе, воодушевленный возможностью вновь мысленно окунуться в атмосферу славных лет расцвета квантовой физики, золотого века, предшествовавшего триумфу нацизма и войне.
Своими тяжелыми чертами лицо Бора напоминало морду бульдога. Нос прятался между складками больших мягких щек, почти скрывающих застенчивую улыбку. Прищуренные глазки светились детской живостью и неугомонностью.
— Что ж, вернемся в 1927 год, — начал Бор, поглаживая внушительный второй подбородок. — Хотя уже сделан компромиссный вывод о том, что обе механики — волновая и матричная — верны, противостояние между сторонниками той и другой не прекращается. Атмосфера напряжена: вот-вот будет сделан решительный шаг в области моделирования атома, и каждый надеется стать первым…
— Друзья-соперники… — вставил Бэкон.
— Скорее игроки, друг мой, — фыркнул Бор.
— И в том же году Гейзенберг публикует известную статью об открытом им принципе неопределенности, где утверждает, что невозможно одновременно знать скорость и местоположение электрона, — проговорил Бэкон, словно ученик на уроке, неожиданно вызванный преподавателем к доске.
Бор глубоко вздохнул, переводя дыхание от нахлынувших воспоминаний. Бэкон, в свою очередь, боролся с охватившим его волнением. Десятки физиков и ученых других областей побывали до него в этом кабинете Бора. У Бэкона имелась заветная мечта самому оказаться когда-нибудь на их месте, и вот он здесь, в святилище, но, как ни парадоксально, не в качестве ученика или коллеги, а в роли историка, в обличье репортера от науки, простого наблюдателя великих событий. В глубине души лейтенант не мог не чувствовать некоторого разочарования — судьба подарила ему драгоценную возможность личного общения с первосвященником науки, но вынудила притвориться тем, кем он не был на самом деле.
— Выводы Гейзенберга казались неслыханными! — воскликнул Бор. — По его словам, «квантовая механика полностью отменяла действие закона причинности», то есть он не колеблясь перечеркивал историю науки на протяжении трех веков… Должен признать, что поначалу я почувствовал восхищение, однако потом заметил кое-какие ошибки и засомневался… Мы неделями спорили, причем иногда очень горячились. Нам было нелегко, поверьте. И все же мы достигли согласия, по крайней мере на том этапе. Чуть позже Гейзенберг просил прощения за свою несдержанность. Но, сами понимаете, его поведение мне совершенно безразлично. Наука рождается из хаоса и противостояния, друг мой, но никак не из мира и благодати…
— Однако ваши дальнейшие отношения перестали быть такими же близкими, — предположил Бэкон.
— Гейзенберг переехал в Лейпциг, чтобы возглавить кафедру в университете; в Копенгагене он больше не появлялся. Естественно, это отразилось на наших отношениях…