Та прогулка почти ничем не отличалась от только что описанной, только произошла на шесть лет раньше. Шесть лет, которые теперь кажутся вечностью, отделяющей современность от эпохи мрака, существования без законов и традиций, в страхе и огне. Старый учитель, гражданин оккупированной страны, и его молодой ученик, принадлежащий, независимо от своего собственного желания, к касте победителей, ведут многочасовой диалог: спорят, ссорятся, доходят до крайностей и, наконец, замолкают. Воцаряется безмолвие и, словно застрявшая пуля, остается навсегда…
Холодный ветер с Балтийского моря уже начинает по-зимнему трепать деревья на улицах города, которые кажутся еще более пустынными из-за фигур в нацистской форме, похожих на кружащих в зловещем ожидании хищников. Бор и Гейзенберг направляются к безлюдному Фэллед-парку, неподалеку от института. Оба серьезны и сосредоточенны, будто им предстоит определить не только будущее личных отношений, но судьбу всего мира. Следует произносить каждое слово с величайшей осторожностью и говорить недомолвками, чтобы не вызвать подозрений. Несмотря на теплые чувства, которые Бор испытывает к Вернеру, у него есть веские основания не доверять собеседнику, ведь тот руководит атомной программой Гитлера.
Так и идут они, с той же холодной отчужденностью, с какой смотрит на них осенний город. Один неверный шаг может быть расценен как предательство; малейшая оплошность — как ловушка; мимолетная заминка покажется оскорблением.
Гейзенберг рассчитывает на их многолетнюю дружбу и не замечает сдержанности старого учителя по отношению к нему. Душу датского ученого не перестают терзать сомнения: зачем Гейзенбергу понадобилось встречаться с ним наедине? К этому вопросу добавляются еще многие, накопившиеся за последние годы. Почему он решил остаться в гитлеровской Германии? Почему он готов участвовать в научной программе, способной привести к созданию разрушительного оружия?
Гейзенберг выбрал наихудшее вступление: оправдывает немецкое вторжение в Польшу, утверждает, что в других странах — во Франции, в той же Дании, например — Гитлер вел себя не так уж плохо. Бор едва верит своим ушам. Потом Вернер говорит, что Европе будет гораздо лучше под руководством Гитлера, чем Сталина… Это уж слишком! Бор теряет терпение. Охваченный негодованием, он с трудом сдерживает гневную отповедь, зная, что это приведет к окончательному разрыву с бывшим учеником… Зато Гейзенберг гнет свое. Все сказанное — лишь преамбула для прямого предложения. Он специально приехал в Копенгаген ради одного этого момента — только чтобы сказать Бору то, о чем не решился бы говорить больше ни с кем…
— Насколько мы, физики, имеем моральное право работать над получением атомной энергии?
От этого вопроса Бор застыл на месте. Теперь он не только раздражен, но и напуган.
— Ты полагаешь, что атомная энергия может быть высвобождена еще до окончания войны? — отвечает Бор вопросом на вопрос, не в силах скрыть растерянность.
— Уверен в этом, — подтверждает Гейзенберг.
О чем он говорит: о бомбе или только о реакторе? О мирном использовании ядерной энергии или об оружии массового уничтожения? И еще: Гейзенберг имеет в виду немецкую атомную программу, в рамках которой работает, или речь идет об аналогичной работе союзников, о коей, как он может подумать, осведомлен Бор? Между тем немец продолжает:
— Нам, физикам, следовало бы проявить большую ответственность в вопросе принятия решения об использовании атомной энергии… Молчание.
— Нам, физикам, следовало бы контролировать использование атомной энергии во всем мире… Молчание.
— У нас, физиков, есть власть, какой никогда не будет у политиков. Только мы владеем знаниями, необходимыми для применения атомной энергии…
Молчание.
— Если мы, физики, поставим себе такую задачу, то сможем контролировать политиков. Вместе мы могли бы решить, как использовать атомную энергию. Только мы, физики…
На этот раз не просто молчание. Лицо Бора багровеет, глаза превращаются в две черные дыры, способные поглотить все, на что обратится его взор. Никогда в жизни он не испытывал такого возмущения, такого отвращения, такого разочарования, такого горя… Он идет обратно к дому, не оборачиваясь в ту сторону, где остался стоять Вернер. Он старается идти так, будто ничего не слышал, будто этот разговор вообще не состоялся, будто он никогда не знал человека по фамилии Гейзенберг. А тот продолжает стоять в одиночестве посреди Фэллед-парка, ошеломленный внезапным крахом своих планов. Ветер порывами бьет ему в лицо, меж тем как фигура учителя удаляется по дорожкам парка, тусклая и расплывчатая, как привидение, как силуэт корабля, навсегда растворяющийся в бескрайней океанской мгле.
— Как ты думаешь, — спросила Ирена Фрэнка, — чего на самом деле хотел Гейзенберг?
— Трудно сказать. На первый взгляд, он специально говорил недомолвками в надежде, что Бор и так поймет его, но, очевидно, этого не произошло…
— Или, наоборот, тот понял его прекрасно, и ему это очень не понравилось! — предположила Ирена. — Как тебе такая версия?
— Надо подумать, — ответил Бэкон и принялся мысленно составлять схему логических взаимосвязей. — Возьмем для начала два варианта: а) Гейзенберг, зная о контактах Бора с физиками, конструирующими атомную бомбу для союзников, пытается через него заставить их отказаться от этих планов и тем самым спасти Германию от разрушения; и б) Гейзенберг действительно предлагал Бору создать нечто вроде союза ученых мира, работающих в области ядерной физики, чтобы воспрепятствовать использованию атомной энергии в военных целях…
— Оба варианта мне кажутся слишком поверхностными, — засомневалась Ирена. — Не мог же Гейзенберг и в самом деле думать, что ему удастся заставить союзнических физиков прекратить работу в рамках атомной программы, попросив об этом Бора?
— Не забывай, что он возглавлял немецкую атомную программу. Если у Гейзенберга на уме было именно это, он мог бы пообещать Бору приостановить свои собственные исследования при условии, что союзники возьмут на себя обязательство сделать то же самое…
— И ты веришь, что он был способен предать свою родину, поступив таким образом?
— Мне это не кажется таким уж невероятным; Гейзенберг мог утешаться тем, что делает это ради блага самой же Германии.
— А как бы он нейтрализовал участвующих в программе военных, чиновников, эсэсовцев?
— Не знаю, — пришлось согласиться Фрэнку. — Может быть, он думал, что кроме него никто не сможет осилить техническую сторону работы над созданием бомбы… И никто не догадается о его целенаправленных попытках затормозить собственные исследования…
— Но в этом предположении есть еще одно слабое место. Представим себе, что Гейзенберг на встрече с Бором действительно выдвинул идею заключения своего рода перемирия между физиками всего мира. Допустим, им и вправду руководили самые лучшие побуждения. Тогда откуда у него такая уверенность, что Бор ему поверит? И что согласится убедить союзников приостановить исследования? А вдруг Бор согласился бы, а на деле его подставил?
— Гейзенбергу не оставалось ничего другого, как верить Бору, своему учителю и другу. Он должен был рискнуть.
— Безрассудство…
— Возможно! Но есть еще третий вариант: Гейзенберг встретился с Бором не по собственной воле…
— Хочешь сказать, он приехал по заданию Гитлера?
— Мы не можем a priori сбрасывать со счетов такую возможность, — заметил Фрэнк без особого воодушевления. — Если это правда, Гейзенберг почти ничего не терял…
— Кроме своего друга…
— Если он и в самом деле гитлеровский шпион, если он и есть настоящий Клингзор, то это для него сущий пустяк… Зато он мог бы засчитать себе за крупный успех любое сомнение, зароненное в душу Бора, и, как следствие, малейшее промедление в реализации союзнической программы он был бы вправе рассматривать как крупный успех. В таком случае немцы сразу вырвались бы вперед!