Похоронили мертвых. Вместе со всеми обе матери тоже закопали своих младенцев и молча вернулись к повседневным трудам. Им нечего было больше сказать — ни Моше, ни Эшхару. Прошли, не взглянув, мимо, худые, понурые, как всегда.
Год или два спустя пошла Байта искать Эшхара. Двое ее малышей мучились животами, и она сказала, что пойдет собрать кожуры содомской яблони и приготовит для них отвар. А сама направилась к отдаленным пастушьим кочевьям.
Эшхар узнал ее чуть ли не сразу. Как всегда, он пас своих овец очень далеко от стана, и когда в его почти необъятном поле зрения — да еще на соседней горе — возникла женщина, был потрясен до глубины души. Байта тоже заметила его, но не подала виду. Постояла против него немного да пошла дальше — искать снадобье. А Эшхар все смотрел и смотрел, не шевелясь. Дикая страсть волнами набегала на него.
Только когда ушла Байта с горы, сердце его перестало неистово стучать.
Назавтра она опять появилась, и на следующий день. Каждый раз, стоя на горе, она была огромная, единственная во всем мире. Какое-то время снимала кожуру с плодов да поглядывала на Эшхара, затем — исчезала. А он не спал по ночам. Укутанный блеющими, обдающими горячим дыханием овцами, их теплой шерстью, лежал, уставившись в небо, усыпанное крупными звездами, и не мог уснуть. Потом она перестала приходить.
И вот однажды, зажмурившись, стремительно — подобно ныряльщику, что разбегается прыгнуть в глубину, — он побежал к стану. Влетел, расталкивая толпу, и — промеж шатров, через становища Леви, Реувена — мчался, не разбирая пути. Ему нужно было к шатрам Эфраима, и сердце готово было лопнуть. Он безошибочно знал, где она. Ноги сами его несли.
Байта сидела в шатре. Кормила младшего. Когда ворвался Эшхар, она отложила младенца, невзирая на его обиженный плач. Эшхар стоял над нею, тяжело дыша. Потянулась к кувшину с водой, на горловине которого висел ковш, налила и подала ему. Он выпил не отрываясь, не переведя дыхания, и вернул — получить еще. Вновь наполнила. Теперь он пил медленнее и поверх ковша глядел ей прямо в глаза черным, строгим, проникающим до самого нутра взглядом, притягивающим ее, словно прочным жгутом, как будто целиком обратившись в одно лишь зрение. Ей хотелось крепко зажмуриться — веки дрожали, — и не могла.
Сама забросала вход в шатер связками хвороста. Ибо чья же она, если не его, Эшхара.
Потом плакала от избытка чувств и немного от страха, а лицо Эшхара было бело, как мел. Обнял, стер с ее щек слезы и сказал, что заберет ее отсюда далеко-далеко. Кивнула — дескать, да. Не знала: то ли счастье, то ли беда на нее свалилась. Все это как-то не помещалось в голове. Но и Эшхару было понятно — даже когда произносил это, — что ему некуда ее увести. Там, откуда не виден днем облачный столб, а ночью — огненный, нет ничего.
Байта боялась. Неистовый, почти до потери рассудка страх охватывал ее. При их нечастых свиданиях она уже, случалось, отталкивала Эшхара, руки дрожали, глаза становились маленькими и колючими. Отец с матерью, мол, прикончат ее. Камнями побьют. Завди убьет детей. Он ее обнимал, а она рыдала, замирая от страха. Однажды он даже ударил ее. Наконец призналась, что боится Моше, только лишь одного Моше, который умеет как-то узнать, что творится повсюду на свете, будь то на небе, на земле или внутри каменьев, и оттого вся она коченеет в страхе. То ли уже тогда была нездорова, то ли страх доконал ее совсем. Была она женщина крепкая и долго сопротивлялась болезни. Но под конец слегла, пот тек с нее ручьями, мяла руками подстилку, непрестанно перебирала ногами — покамест в какой-то миг не пробежала по телу резкая судорога. Окаменела Байта, и снизошел к ней вечный покой. Завди, безутешно рыдая, понес ее хоронить.
Эшхар ушел обратно в горы.
Вернулся он туда, потому как рядиться не желал с Богом. Другим была защита, у него — не было. Все время, пока пребывал в стане, рассеян был да чувствовал себя разбитым. Знобило его, когда замечал вокруг любое страдание, болезнь или боль. Собственной плотью все ощущал. Болью ребенка, которого били, болела его душа; плакала — как тот человек, чей плач слышал ночью. Эхом страданий бродил по стану, покуда не подгибались ноги. Страдания Байты обратились в его душе неутолимой вселенской болью, а он был против нее бессилен. Чувствовал себя растерзанным; казалось ему, повредился рассудком, пока находился здесь. Издалека их всех можно было не видеть, не замечать всякого болящего, да слепнущего, да помирающего, да ущемленного. В душе его смешались — и невозможно было их различить — судьба Байты и матери его, Милхи. Жизнь его сделалась страшной, а он неприкрыт, беззащитен; забыться не мог, и сил исцелиться от этого не было у него.