В душе сознавал, что не отдалиться ему от облачного, от огненного столба. Однако пытался. Стал совершать походы в пустыню, поначалу на день, на два, — посмотреть, что встретится по пути. Нашел долины, выложенные исполинскими каменными плитами — будто дороги для каких-то великих властителей, — русла, и в них — мушмулу да айву; встречал могилы и святилища, и очень странные дома, а еще — кости. Во время одного из этих блужданий споткнулся и сломал щиколотку. Кое-как прискакал обратно к своему шатру, но кость не срослась как надо, и он стал хромать. Приноровился стягивать ногу толстой веревкой и продолжал ходить.
Друзей у него не было, а потому жил по заведенным привычкам. Дни не отличались один от другого. Ему уже не хотелось, чтобы кто-то пришел и надоедал. Желал — оставался, желал — отправлялся на новые поиски. Других богов не нашел в пустыне. Жизнь другую нашел.
Как-то взобрался на вершину горы, и когда огляделся — перехватило дыхание: по ту сторону, у подножья, стоял дом. К дому тесно подступала стайка плодоносящих деревьев, и он несомненно кому-то принадлежал. Эшхар дождался темноты и тогда бесшумно спустился с горы и прильнул к оконной щели. В просторном помещении сидели двое, мужчина и женщина, подобрав под себя до странности короткие ноги. Оба неподвижно глядели в стену напротив. Сиденья под ними были из темного, богатого дерева с незнакомыми рисунками и резьбой. На коленях у женщины, зажмурившись, лежала кошка.
Эшхар был ужасно напуган. Коли так, — смутно подумал он, — то зачем и куда мы идем по пустыне, бедствуя так, погибая от жажды и болезней? И он помчался прочь, припадая на сломанную ногу, бежал всю ночь и весь следующий день, пока не достиг своего стада; в ушах звенело от бега и загадки, на которую не было у него ответа, которая оглушила и целиком овладела его мыслями. Со временем понял, что ему не разгадать ее. А потом уже не был уверен, на самом ли деле что-то видел, и если пойдет еще раз, то найдет ли то же самое. Дикая мысль, что все можно было иначе, тлела, пока не угасла совсем. Вновь сомкнулась вокруг него пустыня, и он жил, погрузившись в себя.
Байта ни разу ему не приснилась. Словно ушла далеко-далеко, неведомо куда.
По всему этому поразило его, когда, возвращаясь однажды от оягнившейся овцы и держа на руках двух новорожденных ягнят, вдруг заметил у своего шатра лохматые головы Авиэля, Яхина и Зэмера, неуклюже рассевшихся в ожидании. Обнялись, потолкались, раззадоривая себя, как часто в бытность мальчишками, а потом и вовсе, на одной ноге, стали наскакивать друг на друга по-петушиному да смеясь во весь рот. Первым повалился Авиэль, за ним — Зэмер, и под конец все четверо кучей лежали на земле, утирая глаза. Потом повставали и вошли в его маленький шатер. Эшхар засмущался: нечем-де ему угостить. Попросил подождать — он мигом, ягненка для них заколет, молока надоит. Но те не для того пришли — а только поговорить с ним. И сидя под этим рваным шатром, вдыхая застарелую вонь жженого кизяка, вонь человеческую да от козьих шкур, душу излили они ему: дескать, умница он, не в пример остальным, — сукин сын да в грехе зачатый, — что бросил стан — знал, когда убраться. Моше ушел. Неведомо когда вернется. Иехошуа все так же сидит у входа, чванится. И давно поговаривают в народе, мол, хватит с нас ходить по пустыне, как Моше захочет и повелит, — то на равнину, то в горы, то от жажды мрем, то болезнь косит, и никому неведомо — куда идем да зачем; а люди всю совесть уже растеряли — как те изгои, что ушли раньше всех, — ни суд, ни закон им нипочем. Теперь уже все пропащие.
Уйти из Египта мы ушли, рабство покинули, — мягко, как всегда, говорил Авиэль, — а теперь в пустыне этой перемрем, да мучаясь, только того с нетерпением и ждем. А ежели хочет Моше уморить в пустыне все поколение, что ушло из Египта, так ведь дети малые — вот кто умирает у нас на руках, а не старики. Сколько могил уже выкопали — и нет конца. А Зэмер вставил: во имя детишек наших — да продлятся их дни на этой земле… Люди друг у друга из шатра крадут, Эшхар, будто саранча в стане, и уже убийство приключилось из-за этих краж. А мы ни красть, ни убивать не пойдем, и владыкой ближнему своему никто не станет, а сказано будет ему: сей день трудись, а тот — шабашь, ведь затем и бежали из рабства, и рабами снова не станем, и не будет между нами лжи, коли возлюбим друг друга, и — грядет мир во всем нашем народе.