— Меня зовут Эфраим, — неожиданно вырвалось у него, и он покраснел до корней волос. Он готов был провалиться сквозь землю. «Чего это вдруг тебе вздумалось знакомиться с нею?» — вопрошал он себя.
— Очень приятно, — ответила она, все так же продолжая рисовать. Потом добавила:
— А меня Варда.
Она рисовала, а он стоял на прежнем месте, хотя чувствовал себя так, будто под ним горит земля, и был готов убежать в любую секунду.
— Чего ты стоишь? Сядь, — сказала она, не глядя на него и все так же занимаясь своим делом.
— Спасибо, — сказал он и сел, рдея лицом, сбоку от нее, чуть поодаль, и смотрел на рисунок.
— Вам не мешает, что я сижу и смотрю, как вы рисуете? — спросил он после долгого молчания.
— Да нет, не особенно, — сказала она.
«Ясно, она видит во мне помеху, и отослала бы меня подальше, если б не хорошее воспитание», — подумал Эфраим и решил, что самое время распрощаться и исчезнуть, но тут она прибавила вполне дружелюбно:
— В те времена, когда я только начинала, люди, что собирались за спиной и наблюдали, мешали мне, я чувствовала, будто выставлена напоказ, и портила свои работы, но со временем научилась вытеснять из сознания присутствие посторонних.
— А знаете, — сказал он, убедившись, что она не испытывает к нему неприязни, — десять лет назад, когда я был еще маленьким, мы встретились на пустырях Санхедрии. С вами там сидел еще один художник.
Варда отложила кисть и удивленно взглянула на него.
— Ты уверен? — спросила она. — Если так — память у тебя просто поразительная. Сколько тебе было лет?
— Тогда — семь, — сказал Эфраим. — А зрительная память у меня и в самом деле хорошая. Я вас узнал по той позе, в которой вы сидите. Хотя тогда на вас были длинные синие брюки, а сейчас вы в юбке. А как поживает художник, который был с вами в тот раз?
Варда смущенно улыбнулась и сказала:
— Сказать правду, я что-то не помню, — и, немного погодя, добавила, как бы извиняясь. — Видишь ли, десять лет назад я еще училась в художественной школе и частенько ходила рисовать с однокурсниками.
Почему-то Эфраиму захотелось, чтобы она вспомнила, как обстояло дело.
— Вы тогда мыли посуду в ресторане, чтобы заработать, а художник был очень худой и все хотел к вам притронуться.
Варда расхохоталась так, что Эфраим стал смеяться вместе с ней, хотя легкий румянец стыда все еще растекался по его щекам.
— Значит, это было вскоре после того, как я ушла из киббуца. Директор школы был мой родственник, и он предложил мне работу в школьной библиотеке, но я не желала пользоваться блатом. Мыть посуду в ресторане, казалось мне, больше подходит для молодой художницы, делающей первые шаги в чужом и враждебном мире. В то время меня еще одолевали горькие чувства — как всякого, кто покидает киббуц, — вроде как солдата, что бежал с поля боя. А вот мыть посуду — это было чем-то вроде подкупа собственной совести.
Эфраим дрожал от умиления и сочувствия, слушая ее. Впервые человек совершенно чужой разговаривал с ним так откровенно. Она рисовала, а он наблюдал за ее работой и не произносил ни слова.
— Ты интересуешься искусством?
Он помедлил, чтобы ответить точно и честно:
— Нет у меня никакого художественного образования. Но я всегда чувствовал цвет. В детстве любил рисовать.
Она бросила на него быстрый, испытующий взгляд — мол, из твоих слов можно заключить, что теперь ты древний старик. И Эфраим поспешил добавить:
— Но то была детская забава, вроде игры. С годами это прошло.
— Как тебе картина? — спросила она почти небрежно и не глядя на него.
Эфраим посмотрел на картину долгим взглядом, она показалась ему слишком размытой.
— Мне трудно выразить свое мнение, — сказал он. — Во всяком случае, Иерусалим я рисовал бы маслом, а не акварелью. Я точно не знаю, рисованию я не учился, но мне кажется, что для тех, кто владеет красками… у масляных красок возможности почти неограниченные.