Выбрать главу

— А знаешь, — сказала она, — ты ужасно похож на Джимми. Джимми — он ирландец, археолог, чудный парень.

Эфраим не мог сообразить, хорошо ли это. «Чудный парень…» Ему никто никогда не говорил такого — «чудный парень», наоборот — ему всегда доставалось из-за цвета волос.

— Когда я был маленьким, мальчишки дразнили меня рыжим, потом, правда, волосы потемнели.

Она стояла к нему спиной, помешивая в кастрюле. Его так и подмывало поцеловать ее в затылок. Она обернулась, посмотрела на него очень внимательно, а он, не в силах выдержать ее взгляд, опустил глаза на носки своих ботинок, будто вдруг обнаружил там что-то особенное.

— Волосы у тебя как раз красивые, — сказала она. — Если хочешь, я могу тебя нарисовать.

И тут он внезапно вздрогнул и промолвил:

— У меня мама умерла. Две недели назад. Ее пьяный англичанин сбил.

Варда побледнела. Половник скользнул из рук в раковину.

Он стоял перед ней, выпрямившись и дрожа, будто в лихорадке. Она подошла, взяла его за руку и сказала:

— Поверь, мне очень жаль.

— Она была чудная, — проговорил Эфраим. На глазах у него выступили слезы, ему не удалось их сдержать. — Добрая, и красивая, и чудесная… И уже две недели, как ее нет.

Он закрыл лицо ладонями и, пошатываясь, пошел в соседнюю комнату, там опустился на диван и глухо зарыдал. Пошарил в кармане, но не нашел платка, и тут же ощутил прикосновение чего-то мягкого, шелкового к своим глазам и сквозь пелену слез увидел Варду, склонившуюся над ним и утирающую ему слезы.

Его охватил стыд, он хотел было встать, но она мягко удержала его рукой и сказала:

— Погоди минутку, я принесу воды.

Он весь встрепенулся, схватил ее протянутую руку и пылко поцеловал. Когда она вышла, он вскочил и бросился вон, на улицу.

Он быстро шел и беспрестанно бормотал:

— Ничтожество… Ну и ничтожество, грязный, гнусный клоп…

Он вновь и вновь вспоминал, как заявился к ней в дом, и чем дольше думал об этом, тем больше презирал себя и изобличал себя в подлости. Больше всего он злился, что упомянул мать. И что поцеловал Варде руку. «Какой позор!» — думал он. Затем пришла мысль, что если бы он, придя к художнице, не сказал ни слова, а взял ее силой там, на кухне, где она стояла, даже это не было бы столь позорно. И он поклялся, что больше не увидит ее лица.

Время перевалило за полдень, и Эфраим по привычке направился домой, но вдруг остановился. Он вспомнил, что на голове у него нет шапки, что он сбрил бороду. И это в середине тридцатидневного траура по матери… Отец, за последние дни оправившийся от горя, стал еще требовательней и жестче, чем при жизни жены. Смягчающее влияние, которое она оказывала на мужа, и бессилие, что охватывало его, когда он сталкивался с ней лицом к лицу, исчезли с ее смертью. И только прибавилось колкости, желчности и уверенности в своей всегдашней правоте. Эфраим помнил, что перед тем, как мать ушла на свадьбу, с которой не вернулась, между родителями случилась небольшая размолвка. Отец не хотел, чтобы она шла: он всегда был против ее прогулок и отлучек. Эфраим догадывался: отец в глубине души уверен, что если бы мать послушалась, «все было бы иначе», и что смерть явилась как бы наказанием, ниспосланным с небес. Эта тайная мысль отца злила Эфраима до бесчувствия. Он читал ее в отцовских глазах — что бы тот ни говорил, чем бы ни занимался.

Эфраим остановился на перекрестке, возле здания, где помещались разные учреждения. Он чувствовал себя одиноким и бездомным, как никогда.

Кучками стали вываливаться из контор служащие и вскоре заполнили весь тротуар. Вдруг сердце Эфраима замерло: с противоположной стороны переходили мостовую несколько его однокашников с портфелями в руках. У всех на голове были шляпы, все выглядели радостными и громко переговаривались. Эфраим свернул в переулок, чтобы избежать встречи: с бывшими соучениками у него уже не было ничего общего. Он чувствовал себя так, словно внезапно состарился, — еще не успев расцвести, — и был почти уверен, что никогда больше не сядет за парту.