В автобусе сторож вытащил жестяную коробку — в свое время она была украшена картинками и ярко разрисована, теперь же, после стольких лет службы, картинки облезли, а краски стерлись, — открыл ее и вынул половинку сигареты. Все сигареты в коробке были половинками. Он сунул ее в рот и закурил, а я смотрел на него и думал о том, что происходит в голове этого старика в черной ермолке, с коричневым и сморщенным, точно старый пергамент, лицом, с красноватым мясистым носом, тонущем в море щек и усов, с застарелым запахом пота, смешанным с запахом табака «Самсун», с дырками на чулках, выбившихся из грубых ботинок, со всем прочим, что в нем было, — посреди моря бед и несчастий, и похорон — похорон моих ровесников, похорон людей, живших до меня; он провожал на кладбище моего деда, а теперь провожает маленького божка, умершего даже не в цвете лет, выражаясь возвышенно, а только-только распустившегося. Пока мы ехали до остановки, где нам надо было выходить, до самой больницы, в автобусе сменялись люди: старики и старухи, мужчины и женщины, и дети. Все чужие, далекие, заняты своими делами. Немногие выглядели безмятежными, на лицах большинства лежала печать забот и страданий, и только дети казались веселыми.
Я ворвался в больницу бегом, он бежал следом. Мне хотелось подняться в отделение и спросить у старшей сестры: «Ну, как там маленький божок, полегчало ему? Видите, я пришел, я сделаю все, что потребуется». Но он схватил меня за руку и повел в морг, и перед тем как войти, надрезал мой лацкан, вынул из кармана черную ермолку и надел мне на голову. Я знал, что он исполнит все как положено: уладит дела с погребальным братством, выберет место для могилы; приготовит что нужно для похорон. Он был единственной надежной опорой в этом мире хаоса, запутанном, меняющемся на глазах, растворяющемся в пучине и мраке над пучиной.
Войдя в покойницкую, я мгновенно заметил маленького божка — завернутого в саван, тощего и длинного. Страх окончательно завладел мной, и я почувствовал сильное искушение убежать отсюда как можно скорее. Большая часть свечей уже догорела, но несколько штук еще освещали заплесневевшую комнату своими дрожащими огоньками. В углу сидел слепой старик и бормотал молитвы, он лепетал их не переставая вот уже сорок лет, с тех пор, как приступил к этой должности. Сторож наконец прервал молчание, хранимое им с утра — когда он постучал ко мне в окно в семь часов без десяти минут. Он наклонился к моему уху, шепнул на идиш «пятерку!» — и побежал собирать миньян. «Это означает, — сказал я себе, — что миньян обойдется мне в пять лир, по полтиннику на человека». Я подошел к покойнику, отогнул край простыни, и в глаза мне бросилась костлявая тощая рука, на которой смерть уже оставила желтовато-зеленый след. «Нельзя, нельзя», — внезапно запротестовал какой-то еврей, просунувший свою красную рожу в приоткрытую дверь, и укоризненно покачал головой. Я торопливо прикрыл руку простыней и вышел на улицу.
— Ты-то ему кто? — поинтересовался этот тип. — Родственник, что ли?
Я не сразу нашелся, что ответить, потому с преувеличенным усердием стал рыться в кармане, ища сигареты. Тип тут же запустил распухшие багровые пальцы в пачку и проворно выудил сигарету. В другой руке он продолжал держать кружку для подаяния. Я знал его с детства. Со скорбным лицом он появлялся на похоронах, тряс своей кружкой и выкрикивал: «Милостыня спасет от смерти, милостыня спасет от смерти». На свадьбах и прочих семейных торжествах, затесавшись в толпу гостей, он ржал: «Кто хочет совершить доброе дело?» — и подставлял кружку. И приглашенные бросали туда медяки, и все знали, что ему принадлежат два дома на Махане-Иехуда, и еще один — в Нахалат-Шева. У него была дочь — крепкая цветущая девица, довольно миловидная, все парни наперебой осыпали ее комплиментами, пока она не вышла замуж за англичанина-полицейского и не уехала с ним в Англию, когда англичане убрались восвояси.
— Я снимал у него комнату, — объяснил я.
— А-а? — вопросительно процедил тот, затягиваясь сигаретой.
— Я жил у него в доме, — повторил я.
— Хороший был человек, — заявил тип, выпустив облако дыма через ноздри красного пористого носа. Поглядел вокруг, убедился, что рядом никого нет, придвинулся ко мне и шепнул доверительно, словно закадычный приятель:
— Хороший-то хороший, да только, не про нас будь сказано, слегка того… видать, от избытка мыслей…
Только после второй сигареты я догадался бросить монету в его кружку. Поскольку никто из родни покойного не пришел, да и чужие не пришли проводить его, как говорится, в последний путь; поскольку никого, кроме десятка нищих, собранных сторожем, возле него не было, то этот тип зыркнул по сторонам, поблагодарил меня кивком головы и исчез. Кто-то из миньяна подошел ко мне, внимательно оглядел с ног до головы и наконец, выражая соболезнование, посочувствовал: «Маленькая семья, а?» — а на закуску в качестве утешения философски заметил: «Нехорошо человеку быть одному».