Выбрать главу

— В Америку? — повторила Иохевед Шиф. — В Америку…

— Ой, мадам Шиф, вы в самом деле едете в Америку! Просто чудо! Такого на нашей улице не случалось с тех пор, как… Нет, такого вообще не бывало! В лотерею, прямо как в газетах! Я дам вам адрес моего племянника.

Она поправила очки и взглядом, словно колодками, стиснула свою всегда замкнутую соседку, сидящую перед ней теперь в полной растерянности. Таким взглядом обычно меряют счастливчиков, словно допытываясь: ну чем они лучше меня?

— Вы… Вы уверены?

— Уверена? Что значит уверена? Написано на иврите, черным по белому, на пишущей машинке. Идите туда скорее, пока они не передумали, как у нас вечно бывает.

Иохевед Шиф отправилась домой праздновать это событие чаем с лимоном.

Кошки удивленно подняли головы. Да и для нее самой это было неожиданностью: и смех и слезы одновременно, в один день или вернее в полдня после долгих засушливых лет без смеха и без слез. И как раз сейчас, когда дорога из магазина домой превратилась в изнурительный, сжигающий все силы переход, который в конце концов сведет ее в могилу.

Сначала были слезы. Соленые капли прокладывали себе путь среди морщин и впитывались в кожу, как в потрескавшуюся землю, не знавшую дождя семь засушливых лет. «Гута… — бормотала она, — теперь я смогу наконец увидеть Гуту».

Все невзгоды она принимала безропотно, молча. Бывают такие люди, будто погасшие костры. Когда врач сказал, что у нее никогда не будет детей, она подавила стон и не пошла советоваться к другому, хотя знала, что, если один из них сказал так, то другой наверняка скажет иначе. Когда умер Иехуда Шиф, она высвободилась из участливых рук дальней родственницы и пошла за гробом без слов и без слез. Даже когда спустя год после того, как они вместе приехали в Эрец-Исраэль, сказала ей сестра Гута, что собирается за океан, у Иохевед Шиф лишь еще больше опустились плечи, но отговаривать сестру она не стала. За последние годы она вышла из себя только раз, когда санитарный инспектор начал разбрасывать мясо, начиненное ядом, чтобы извести бродячих собак. Она пошла в муниципалитет и сообщила, что это мясо могут отведать кошки и от этого умереть. Ей ответили, что так нужно для общественного здравоохранения. С тех пор она следила из окна и, как только инспектор проезжал на велосипеде, выбегала на улицу и прочесывала ее в поисках отравленных кусков.

Как-то утром, зайдя в магазин тканей, который держал на главной улице ее муж, она застала его с Гутой в закутке на груде отрезов. Если бы не стеклянная прозрачная дверь, она наверняка не издала бы ни звука. А так она вдруг услыхала свой голос, который срывался на крик: «Ведь могут увидеть. Тут же стекло». Как будто от ее слов на них обрушилась целая полка цветастых тканей. Что она могла сказать Гуте, если три месяца назад на базаре в соседнем городке погиб ее муж Маноах, который, торгуя ящик налитых помидоров, позволил себе сказать их вошедшему в раж владельцу, что мол де на дне, наверное, гнилые. И Гута, которой стукнуло сорок, осталась с долей в убогом овощном магазине и убогими полутора комнатами в длинном уродливом многоквартирном доме. У их тетки в Америке был небольшой ресторан, который прославился на весь квартал, потому что она обслуживала посетителей так, словно все они ее сыновья, которые забежали перекусить и очень торопятся, чтобы не укорачивать время, проведенное врозь. С тех пор, как Гута уехала, сердце Иехуды Шифа стало ходить ходуном и съеживаться день ото дня, как полоса ткани, когда ее берут за оба конца и скатывают в узкий сплющенный рулон, который ничего не стоит перебросить из угла в угол. Себе под нос он бормотал цифры, ведя подсчет доходов и убытков, а потом широко разводил руки и смахивал все со стола. Или застывал на месте в оцепенении, пока кто-нибудь не брал на себя труд столкнуть его с мертвой точки. Так он и умер. Она понимала, что он так быстро сдал не из-за того, что натворил, и не потому, что знал за собой вину, а потому что его борода была колючей и жесткой, как щетка, потому что живот обвисал толстыми грубыми складками, зубы пожелтели, походка стала неуклюжей, и женщины не шли с ним в закуток на груду цветастых тканей.

После слез — смех.

Капуста. Это же надо, чтобы как раз капуста.

У каждого есть свои любимые блюда, Иехуда Шиф обожал квашеную капусту. Она свыклась и ежедневно подавала ему на обед горку квашеной капусты, которая застревала между зубцами вилки, свешивалась тесемками с уголков рта и с причмокиванием втягивалась внутрь. Сама она не могла тогда терпеть ее кисловатый запах. Как-то раз, чтобы досадить ей, он пошел на базар, купил целый бочонок капусты и поставил его в углу на кухне, чтобы он отравлял воздух. Если случайно она забывала подать капусту, он раздражался и говорил, что она хочет отравить его своим фасолевым супом. Но после того, как он умер, запах квашеной капусты стал фимиамом на алтаре его памяти, венком из роз, который она возлагала на его могилу, и каждый полдень она вызывала перед собой его образ, ставя на стол тарелку, где с верхом наложена эта капуста, дешевая в те дни, легкая в приготовлении. Как-то раз в газете на идиш, из тех, что она время от времени брала в магазине, ей попалась на глаза реклама фирмы консервов, которая проводила лотерею среди своих постоянных покупателей. Для участия в ней достаточно было прислать пять этикеток с изображением желтоватого обрубленного сверху кочана, которые клеют на банки с капустой. Она сунула пять этих наклеек в конверт, указала обратный адрес, и вот, пожалуйста — именно ей достался главный приз, и он ждет ее не дождется на Сдерот Невиим, 24.