Когда они выезжали из города через Навозные ворота[5], смеялась Питда. Она любила ездить на лошади и думала, что ее покатают по солнечным безлюдным равнинам, а вечером привезут домой к маме и кошке. Но когда подкралась к ней ночь, первая ночь в пустыне, испугалась Питда. Она расплакалась, раскричалась, стала просить и ругать Ифтаха. Маленькие крепкие ножки Питды били по крупу коня, губы сердито и жалко кривились.
Питда не унималась до тех пор, пока ее не убаюкали ночные голоса пустыни. Утром Ифтах подарил ей дудочку, которую сделал из тростникового стебля. Девочка умела насвистывать мелодии Авел-Крамим, песни, которые пели по ночам на площадях жрицы любви. Знала она и песни матери Ифтаха Питды. Она играла на дудочке, а Ифтаху слышалось журчание воды в каналах, орошавших сады в наделе Гилада. Сердце Ифтаха сжималось, когда Питда просила его: папочка, папа. Он сдерживал поступь коня и весь день, всю дорогу рассказывал ей все что знал: о волке и безоружном подростке, о брате Азуре, который понимает собак. Чтобы отвлечь Питду от тягот пути, чтобы помочь ей забыть о жаре, Ифтах сказал в этот день столько слов, сколько не приходилось ни на один другой день его жизни — ни после, ни до.
Спустя некоторое время Питда перестала звать маму и проситься домой. Ифтах рассказал ей, что они едут к морю. На вопрос о том, что такое море, ответил:
— Это страна высоких круч, только кручи не из песка, а из воды.
Когда Питда спросила его: а что там, в море, ответил: наверно, покой. Тогда она захотела узнать, почему земля не глотает море, как любую другую воду, которая исчезает с нее в один миг. Ифтах ответить не смог и только сказал:
— Уже припекает. Прикрой голову, Питда.
Она спросила:
— Когда мы доедем до этого моря?
— Не знаю, — ответил Ифтах. — Я там не был. Смотри, Питда, вон ящерица. А вот ее уже нет.
Иногда она поднимала глаза, пристально глядела в лицо Ифтаха, и зрачки ее светились усталым светом. Может, нездоровилось Питде, может, просто не могла прийти в себя от песков и от солнца. Ночью Ифтах брал ее к себе под бурнус, чтобы укрыть от укусов холодного ветра.
К тому времени, когда месяц стал убывать, Ифтах привез дочь в пещеру среди горных хребтов в земле, носящей название Тов. Перед пещерой в самые знойные дни не пересыхал источник, а вокруг стояли дубы, дающие мягкую разлапистую тень. От источника отходил каменный желоб, и кочевники приводили сюда на водопой свой едва плетущийся скот. Придя, разбивали на склоне палатки из черных козьих шкур. Здесь Питда научилась собирать хворост и разводить костер у входа в пещеру. К вечеру Ифтах возвращался с охоты и коптил над огнем ногу антилопы-сайги или жарил в костре мясо черепахи.
Ночью щербатый месяц катился по остриям горных вершин, снижался и пробовал почву, будто выбирая место, с которого залить землю безмятежным матовым серебром. В лунном свете зубчатые гребни были похожи на челюсти зверя, которого мучает голод и жажда.
Каждое утро Питда ходила по воду к источнику, черпала ее из желоба и возвращалась будить Ифтаха. Она набирала полные пригоршни и брызгала на отца. Когда он вставал, Питда брала дудочку, а Ифтах присаживался и, затаив дыхание, слушал, пил ее игру, как вино.
Кочевники пустыни, населявшие землю Тов, слыли людьми угрюмыми и крутыми. Ифтаху они были сродни. Их костлявые женщины привечали Питду и были рады скрасить ей день, потому что в этих краях не рождались дети. Кочевники жили в седлах, а временами земля Тов наводнялась полками Аммона или ратниками Израиля, пришедшими сюда убивать. Обитали же здесь люди, забытые Богом: убийцы и жертвы, бегущие от убийц; злыдни, чью ненависть не вмещала обжитая земля, и изгои, по следам которых пущены своры собак; и прорицатели, и какие-то чудные, питавшиеся одними кореньями, чтобы не умножать боль в мире.
Над землей Тов простиралось небо — расплавленный металл. Сама же земля была словно медь, опаленная и растрескавшаяся. Но и в ночах была здесь своя сила, как в темной пенящейся браге. Тихая, милосердная прохлада опускалась на отверженных людей, их измученный скот и на саму пустыню, сознающую свою безысходность.
В один из дней Ифтаха с дочерью привели к старейшине кочевников. Старец был сморщен и костист, лицо его обтянуто пергаментом, и только линия скул сохраняла память о былой силе или коварстве.
В устье пересохшей реки стоял Ифтах перед старцем. Он молчал, ожидая, что скажет ему старейший из кочевников. Старик же, казалось, дремал на сером горбу верблюда — он тоже выжидал, желая услышать вначале слово пришельца. Так и застыли они друг против друга, упорно и терпеливо меряясь силой молчания. Со склонов гор за ними наблюдали костлявые женщины кочевников.