Совершенно другим оказался Юргис Балтрушайтис, посол Литвы в Москве. Он пригласил нас в свой кабинет на улице Воровского, в доме посольства (позднее, особенно во время войны, я часто бывал и даже жил в этом доме — в нем по сей день находится постоянное представительство Литовской ССР). Балтрушайтис расспрашивал о наших впечатлениях, его явно радовало, что в Советский Союз приехали литовские художники и писатели, и советовал, что нам еще следует увидеть в Москве. Он сожалел, что у нас мало времени: во всех республиках, сказал он, идет гигантская стройка, и нам было бы полезно с этим ознакомиться. Когда мы с Микенасом сказали, что очень хотим увидеть во МХАТе пьесу Булгакова «Дни Турбиных», Балтрушайтис взял карандаш и написал записку Станиславскому, который был его хорошим знакомым, как и большинство старых московских интеллигентов. Вышло так, что мы с Микенасом смотрели этот спектакль из партера, сидя на местах, которые обычно принадлежали Станиславскому и его жене актрисе Лилиной — это сообщил нам капельдинер. Видно, других билетов уже не было. Такой жест Балтрушайтиса и дирекции МХАТа взволновал нас.
Ромуальдас Юкнявичюс пригласил нас с Пятрасом зайти к нему. Мы удивились, увидев, что он живет под лестницей, в подвале посольства. Это было тем удивительнее, что здание было просторное, в три этажа. Когда мы выразили свое удивление, оказавшись в убогой комнатушке, где стояли кровать и столик будущего талантливого режиссера, он сказал нам, что здесь его поселили чиновники посольства без ведома Балтрушайтиса. Так что и здесь человек искусства оказался никому ненужным парией, и здесь торжествовали напыщенные и глупые чиновники…
Мы с Цвиркой познакомились в Москве с некоторыми писателями. В клубе Союза писателей, на той же улице Воровского, мы видели и слышали удивительного чтеца, знаменитого Владимира Яхонтова. Он с такой силой и с таким своеобразием читал Маяковского, что каждый раз, входя в этот клуб, я вспоминаю этот вечер. Мы, два литовских писателя, тогда были иностранными туристами и даже не подозревали, что всего несколько лет спустя мы окажемся гражданами Советского Союза и членами Союза советских писателей…
ШАГ ВПЕРЕД
Жить в одной комнатушке нам уже стало невмоготу. Правда, из всей мебели у нас свой был лишь шкафчик. Было удобно получать все от хозяев. Но комната была темная, на первом этаже, с окнами на улицу, а хотелось тишины, воздуха, простора.
В это время немка фрау Фришман на улице Альтенберга выстроила каменный дом. Второй этаж заняла сама, первый сдала врачу, а третий — нам. В нашей квартирке была лишь одна нормальная, очень маленькая комнатка, в которой мы кое-как поставили шкафчик и столик. Если приходили гости, надо было как следует поломать голову, как еще втиснуть несколько стульев. Были еще две комнатки со скошенным потолком. В одной из них я поставил столик и книжную полку — книг все прибывало. Была еще кухонька с газовой плитой (в то время лишь в Клайпеде был газ) и даже ванная.
Переехав на новую квартиру, мы чувствовали себя как на седьмом небе. Комнаты оказались светлые и чистые. Из столовой дверь вела на балкончик, за которым весной, летом и осенью зеленели деревья парка. Улица была тихая, светлая и красивая, застроенная новыми современными домами.
Был туманный, мрачный день января 1936 года, когда я неожиданно увидел в газете заметку — умер Ляонас Скабейка. Когда прошло первое ошеломление, я вспомнил его как здорового, бодрого юношу, со светлым взглядом синих глаз. Таким он остался в моей памяти после первой встречи. Знакомясь с ним, я тогда подумал — какой он красивый! Мне казалось, что только так должен выглядеть поэт. Я познакомился с ним в 1925 году, когда мы поступили в Каунасский университет. Несколько лет мы тесно дружили. Потом он заболел, уехал в родную деревню, и дружба прервалась. Мы виделись редко, еще реже он мне писал — письма обычно были короткие, незначительные, словно он хотел спрятать то, чего избежать не мог…
Наша дружба была странной. Мы часто ходили целыми часами, не обмениваясь ни словом. Он не был разговорчивым. Обычно говорил я. Мне казалось, что в своей прекрасной голове он носит вихри феерических образов, которыми полнились его стихи, а говорит мало потому, что боится сказать пошлость, которую он так ненавидел. На все он смотрел с иронической улыбкой, и я теперь не могу представить его другим, без этой улыбки. Мне казалось, что он видит вещи с какой-то иной стороны, которая доступна и понятна лишь ему, что живет он где-то вдалеке, потому что его взгляд всегда был обращен больше на себя, чем на мир, и улыбался он иронично потому, что знал неизвестный другим секрет.