Поиски поэтической современности были настоящим quête[2] в том аллегорическом и рыцарском смысле, в каком употребляли это слово в XII веке. В поисках современности я не отвоевал Грааля, хотя и повидал немало waste lands, и бывать мне доводилось и в зеркальных замках, и в шатрах, раскинутых призрачными племенами. И я открыл современную традицию. Потому что современность не поэтическая школа, а древний род, разбросанная по разным континентам семья, которой на протяжении двух веков пришлось претерпеть немало превратностей судьбы и пережить немало горестей, равнодушие публики, одиночество, суды религиозных, политических, академических и сексуальных ортодоксов. Но именно то, что она — традиция, а не доктрина, позволило ей одновременно и пребывать, и меняться. Отсюда же ее разнообразие: всякое поэтическое приключение не похоже на другое, и каждый поэт сажает в чудесном говорящем лесу непохожее дерево. Но если все произведения не похожи друг на друга и к ним ко всем ведут разные дороги, то что объединяет всех поэтов? Их объединяет не общая эстетика, а поиск. Я искал не химеру, хотя сама идея современности оказалась миражем, лучезарным фейерверком. И вот однажды я обнаружил, что не столько иду вперед, сколько возвращаюсь к исходной точке: поиски того, что современно, оказались нисхождением к истокам. Современность привела меня к моим началам, к моей древности. Разрыв обернулся примирением. И я понял, что поэт — это биение пульса в руке поколений.
Представление о современности — побочный продукт понимания истории как последовательного, необратимого линейного процесса. Хотя истоки этой концепции лежат в иудео-христианстве, в сущности, это разрыв с христианской доктриной. Христианство отбросило циклическое время язычников: история не повторяется, у нее было начало и будет конец. В христианстве последовательное время стало мирским временем, временем истории, театром, в котором действуют падшие, и все же это время подвластно иному, священному времени без начала и без конца. После Страшного суда нет будущего ни на небесах, ни в аду. В вечности ничего не случается, потому что все уже есть. Это победа бытия над становлением. Новое время, наше время, линейно, как христианское, но открыто бесконечному и не зависит от вечности. Наше время — время мирской истории. Оно необратимо и неизменно не завершено, оно на пути не к концу, а к грядущему. Солнце истории называется будущим, а движение к будущему — прогрессом.
Для христианства мир, или, как прежде говорили, век, земная жизнь — место испытания, в этом мире души или гибнут, или спасаются. По новым представлениям, субъект истории уже не индивидуальная душа, а весь человеческий род, в одних случаях понимаемый как единое целое, в других — представленный какой-то избранной группой: развитыми нациями Запада, пролетариатом, белой расой и т. д. Языческая и христианская философские традиции превозносили бытие, завершенную полноту, неизменное совершенство, меж тем как мы поклоняемся изменению, движущей силе прогресса, на который ориентированы наши общества. Изменения бывают по преимуществу двух родов: эволюционное и революционное, трусцой и рывком. Современность — это вершина исторического движения, воплощения или эволюции, или революции, двух ликов прогресса. В конечном счете прогресс осуществляется благодаря двойному воздействию науки и техники, направленных на овладение природой, на использование ее несметных богатств.
Современный человек осознал себя существом историческим. Но другие общества предпочитали самовыявляться через иные, нежели способность к изменению, ценности: греки поклонялись полису и кругу и не знали прогресса; Сенека, как все стоики, грезил о вечном возвращении; Св. Августин полагал, что конец света неизбежен; Фома Аквинский построил шкалу степеней бытия от твари к Творцу. И одна за другой эти идеи и верования оставлялись. Мне кажется, что сейчас то же самое происходит с идеей прогресса, а следовательно, с нашим представлением о времени вообще, об истории и о нас самих. На наших глазах будущее закатывается. Идея современности обесценивается, мода на столь сомнительное понятие, как «постмодернизм», проходит, и вовсе не только в искусстве и литературе. Основополагающие идеи и верования, в течение двух веков двигавшие людьми, переживают кризис. Мне уже случалось пространно говорить на эту тему. Сейчас я могу сказать об этом только очень коротко.
Во-первых, под сомнением сама концепция открытого движения к бесконечному, синоним непрерывного прогресса. Вряд ли стоит распространяться о том, что знают все: природные ресурсы ограниченны и однажды они исчерпаются. Кроме того, мы нанесли такой непоправимый вред природе, что сам род человеческий в опасности. С другой стороны, орудия прогресса — наука и техника — с ужасающей ясностью продемонстрировали, что они могут легко стать средствами разрушения. И наконец, существование ядерного оружия опровергает идею прогресса как неотъемлемого свойства истории. И это поистине сокрушительный вывод.
Во-вторых, я имею в виду судьбу исторического субъекта, другими словами человеческого сообщества, в XX веке. Очень редко народы и отдельные люди так страдали: две мировые войны, тиранические режимы на пяти континентах, атомная бомба и, в конце концов, распространение одного из самых жестоких институтов, известных людям, — концентрационного лагеря. Благодеяния современной техники неисчислимы, но можно ли закрывать глаза на массовые убийства, пытки, унижения, позор, в которые были ввергнуты в наше время миллионы невинных людей?
В-третьих, о вере в прогресс. Для наших отцов и дедов развалины истории, трупы, опустошенные поля сражений, разрушенные города не отрицали сущностной ценности исторического прогресса. Плахи и тирании, войны и дикость гражданских распрей были ценой прогресса, кровавым выкупом, который надлежало выплачивать богу истории. Богу? Да, богу — обожествленному и изощренному в жестоких и хитроумных проделках гегелевскому разуму. И вот предполагаемая разумность истории улетучилась. В самом средоточии упорядоченности, правильности и связности — в точных и естественных науках — вновь оживают старые понятия случайности и непредсказуемости. И это тревожное воскрешение наводит меня на мысль об ужасах тысячного года и тоскливых предчувствиях ацтеков в конце каждого космического цикла.
Довершая торопливое перечисление, скажу о крушении всех этих философских и исторических гипотез, которые претендовали на познание законов исторического развития. Их адепты, убежденные в том, что они владеют ключами к истории, воздвигли могучие государства на горах трупов. Эти горделивые сооружения, предназначавшиеся в теории для того, чтобы освободить людей, очень скоро превратились в гигантские тюрьмы. Сегодня мы видим, как эти тюрьмы пали, их низвергли не идеологические противники, но духовное изнеможение и освободительный порыв новых поколений. Так что же, настал конец утопиям? Точнее сказать, пришел конец идее истории как феномена, развитие которого известно заблаговременно. Исторический детерминизм был дорогостоящей и кровавой фантазией. История непредсказуема, потому что ее движущая сила — человек — воплощенная непредсказуемость.
Этот беглый обзор показывает, что, весьма вероятно, мы находимся в конце одного исторического периода и в начале нового. Конец это или модификация Нового времени? Трудно сказать. Во всяком случае, крах утопий оставил большую лакуну — и не в тех странах, где эта идеология проходила испытания и провалилась, а там, где многие ее приветствовали с такой радостью и надеждой. Впервые в истории люди переживают своего рода духовное ненастье, ведь прежде они жили под сенью религиозных и политических систем, угнетавших и утешавших одновременно. Общества живут в истории, но все они руководствуются и вдохновляются совокупностью метаисторических идей и верований. Наше общество первым готовится жить без метаисторической доктрины, ибо наши религиозные, философские, этические и эстетические ценности не коллективные, а частные. Это рискованный опыт. Сейчас мы не можем сказать, к чему приведут конфликты, связанные с приватизацией идей, действий и верований, традиционно принадлежавших общественной жизни, и не приведет ли это к краху всего общественного устройства. Людей может снова охватить религиозная одержимость и националистический фанатизм. Было бы ужасно, если бы падение идола абстрактной идеологии означало возрождение угасших племенных, сектантских и религиозных страстей. К несчастью, есть тревожные признаки.