Выбрать главу

После этого избегала мне смотреть в глаза, чувствовала себя со мной неловко.

Кончил год экстравагантно. Для выпускного вечера было снято помещение столовой около Садовой-Каретной. Духота страшная. Набралось в небольшом помещении 200 с лишним человек. Сначала сидел с учителями. Речи. Обычные учительские разговоры. Выпиваем по маленькой. Тоска зеленая.

Перешел к ребятам. У этих весело. Подносят мне водку в стаканах (принесли с собой). Чокаюсь с одним, с другим, с третьим. И вдруг… провал…

Открываю глаза: лежу на диване. Большая, типичная рабочая комната, разделенная занавесками на 3 части. Рядом со мной аккуратно сложенный вычищенный пиджак. Ничего не могу понять. В это время приходит парень (Миша Катков), учился у меня два года. Хороший парень, но с ленцой. Собирался однажды жаловаться на него родителям. Подходит ко мне: «Как себя чувствуете?» — «Ради Бога, как я к тебе попал?» — «Потом, потом об этом…».

Ложится на пол. Соображаю: вчера был вечер. В хорошеньком виде меня, значит, привезли к нему. Сейчас проснутся родители Михаила, в хорошем я положении. Встаю. Голова трещит, в глазах все двоится. Трогаю за плечо Михаила. «Открой мне дверь. Как это вышло?» Он меня провожает: «Да, ничего. Говорят, Анатолий пьяный, вызвали грузовик, хотели везти к вам домой». Я говорю: «Везите ко мне». — «Ну, спасибо». На прощанье все-таки парень съязвил: «Хотели у меня побывать — вот и побывали!»

Иду по улице. Безлюдье. Рано, пять часов. Дохожу до Новослободской. В сквере сажусь на скамейку. На воздухе развезло. Слышу на соседней скамейке разговор троих рабочих: «Пьяный. Еврей. Вот и евреи пьют». Встаю, подхожу. «Нет, евреи не пьют, но у меня мать русская, видимо, она все дело испортила».

Когда рассказывал потом матери об этом эпизоде, она сказала: «Мерзавец» — и много смеялась.

А осенью разговор в кабинете директора: «Я слышал, вы расспрашиваете, что с вами было весной на вечере. Могу сказать. Вы лежали как пласт, а дорога вокруг вас была на километр непроезжая. Как это могло быть?»

Я (смущенно): «Да не знаю. Ребята подливают водку стаканами. Я пью по привычке».

Завуч (интересная, язвительная дама): «Странные у вас, однако, привычки!»

А весной, во время каникул, побывал в Ленинграде, в моем родном, обожаемом Питере. Увидел Дору Григорьевну. Наконец-то. Трогательная встреча. После стольких лет. Через три дня, однако, поссорились. Мирясь, вручил ей стихотворение, написанное сразу после ссоры. Поссорились мы на улице, проходя по Большому Проспекту, на Петроградской стороне.

«Была весна и ветер был, Сказала ты: „Довольно, Давно огонь наш отчадил“. И стало весело и больно. Свернул в Гребецкую, во мрак, Легко здесь и спокойно, Лишь пьяный возится впотьмах И стих слагается невольно. Коленце, угол и доска: „Тут жил поэт — Михайлов“. И грязь, и слякоть, и тоска… Так застрелился Свидригайлов. Да, здесь, у этой каланчи, В такой, должно быть, вечер Провыл последнее „прости“ Ему такой же ветер. И я свое уж отчудил, Легко мне и спокойно, Давно огонь мой отчадил, И лишь немного больно».

Глава третья

Ante lucem (Перед светом)

Предыдущую главу я окончил описанием пьяного вечера со школьниками. И эту главу я должен начать описанием пьяного вечера. Пьянел я всегда с одной рюмки. И сразу развязывался язык.

Однажды на учительском вечере я сказал директору: «Настоящий начальник у меня не вы, Михаил Маркович, — настоящий начальник на Цейлоне». В первый момент директор выпучил глаза. А потом посмотрел на меня испытующим и любопытным взором. И понятливо протянул: «А-а!»

В это время все газеты писали о конгрессе мира на Цейлоне и о пребывании там Митрополита Николая. Действительно, школа была лишь одним (и притом) не главным аспектом моей деятельности. Уже в первые дни моего пребывания на воле я установил связь с церковными кругами. Началось с очерка по истории Русской Церкви для готовящегося сборника о Православной Церкви, который должен был быть издан на шести языках.

Работал над этим очерком с увлечением. Вообще, как это ни парадоксально, писать я выучился в лагере. Преподавателем я стал в 19 лет и с тех пор привык все свои мысли излагать устно. Писал плохо. Диссертация, написанная мною перед арестом, написана так неряшливо и таким тяжелым слогом, что мне самому противно взять ее в руки. (Другим, вероятно, еще противнее.) И лишь в лагере, оторванный от живого слова, от возможности преподавания, я стал писать. Писал статьи, читал их ближайшим друзьям, уничтожал (одну из моих статей, впрочем, удалось вынести из лагеря Вадиму Шаврову, и она была потом даже напечатана в одном из парижских журналов). Поэтому, выйдя из лагеря, я стал с необыкновенным увлечением писать на дорогую для меня тему. Близким людям понравилось. Павлов, который отнюдь не склонен был к комплиментам: сказал; «Хорошо, легко», хотя и ополчился против ряда нецерковных моментов. Особенный гнев вызвало у него вставленное мною в очерк юношеское стихотворение об Александре Невском. Его от этого стихотворения чуть удар не хватил. «Это еще что такое?» — воскликнул он весь красный от гнева, перечеркивая стих. Редактор, более снисходительный, был более либерален: «Да, да, прекрасное стихотворение, — сказал он. — Шура (это уборщица), отнесите, пожалуйста, статью в машинное бюро. Пусть перепечатают ее без этой страницы».