Уже тогда оно меня поразило своей чарующей прелестью и философской глубиной.
Быть может, это вообще главная специфическая черта Пастернака. В этом отношении он имеет в России лишь одного предшественника — Ф. И. Тютчева.
Тогда я услышал впервые о романе «Доктор Живаго». К Пасхе Евгений Львович подарил мне весь комплект стихов прославленного поэта, написанных в последние годы его жизни. Это было неоценимое сокровище. В поэзии у меня было четыре больших увлечения, если не считать милого всякому русскому сердцу Пушкина: в детстве я любил Лермонтова, в юности заучивал наизусть и бредил Блоком, уже будучи в лагере, я увлекся Тютчевым (его стихи, посвященные памяти Денисьевой, я до сих пор считаю лучшим, что есть в русской поэзии). Четвертая и последняя моя любовь — Пастернак.
Особенно волновали меня его стихи о Христе. Они являются откровением величайшей Тайны, чудесным проникновением в мир иной.
В 1957 году я открыл Пастернака. Через два года все газеты были переполнены статьями о нем. Паршивые шавки травили великого поэта по всем правилам сталинско-гитлеровского блядословия.
В 1961 году в Москве появился один почтенный протоиерей, приехавший из провинции. У батюшки были неприятности, связанные с тем, что его физиономия не понравилась уполномоченному Совета по делам православной церкви и тот снял его с регистрации.
Много было хлопот и неприятностей в связи с этим у батюшки, и я принимал в этих хлопотах некоторое участие. Хлопоты окончились благополучно, и священник решил отпраздновать свое торжество. Он вместе с матушкой переехал из второразрядной гостиницы в «Метрополь», заказал ужин, назвал гостей. В числе приглашенных были Дудинцев и я.
Нас посадили рядом (как литераторов) — я уже тогда получил некоторую известность в церковных кругах. Зашла речь о Пастернаке, и вдруг, к моему изумлению, Дудинцев начал необыкновенно по-хамски его поносить (потом мне уже объяснили, что он Пастернаку дико завидует, потому что «Доктор Живаго» полностью убил всякий интерес к роману Дудинцева). Причем нападки Дудинцева поражали своей глупостью и вздорностью: он упрекал покойного уже тогда поэта за то, что тот опубликовал «Доктора Живаго» за границей, не посоветовавшись — с кем бы вы думали?.. — с ним, Дудинцевым. Конечно, можно было только посмеяться. Но я уже хватил несколько рюмок, а в хмелю я очень раздражительный и злой.
Я сказал: «Понимаете ли вы, о ком говорите? Вы Нарежный…»
«Какой Нарежный?»
«Ну, вот видите, вы даже не знаете, кто такой Нарежный. Нарежный — это маленький писатель начала XIX века. Но в учебниках его имя упоминается (в числе других) как имя одного из предшественников Гоголя. Так вот вы маленький предшественник кого-то, кто еще должен прийти. А Пастернак — Пушкин. Понимаете ли вы это?»
Дудинцев возненавидел меня после этих слов на всю жизнь и имени моего не может слышать без судорог.
Поделом. Женщине нельзя говорить, что она некрасивая, писателю — что он бездарен.
Но все же и сейчас я с чистым сердцем могу повторить эти слова и Дудинцеву, и многим, очень многим писателям. По моему глубочайшему убеждению, от всей нашей эпохи останется Пастернак. И один лишь Пастернак.
То есть все, конечно, останутся. Но останутся как школьно-музейный инвентарь. Лагерная литература перестанет интересовать людей, когда исчезнут лагеря (как никого сейчас всерьез не интересуют ни «Путешествие из Петербурга в Москву», ни «Записки охотника», ни «Пошехонская старина», ни другие произведения, в которых рассказывается о временах крепостного права). Проблемы, связанные с Октябрьской революцией, перестанут интересовать людей, когда сама эта революция со всем из нее вытекающим станет давно прошедшим. Лишь Пастернак придет в будущее, «как живой, с живыми говоря».
Ибо всегда у людей будет потребность в творчестве, в любви, и главное — всегда люди будут тянуться к Богу, к Христу. А об этом проникновенно и глубоко сказал в нашем поколении Пастернак. И один лишь Пастернак!
Интермеццо. И творчество, и чудотворство (О Пастернаке)
Помню. В 1943 году шли мы в Ульяновске с моим шефом Митрополитом Александром Введенским по заснеженной, в сугробах улице. Я сказал: «Язык людской слишком слаб и неуклюж. Назначение поэзии — открыть новый язык. Блок сделал в этом направлении первый шаг. Он творец нового языка».
Шеф ответил: «Приведите пример».
Сами собой подвернулись строки: