Выбрать главу

В этом я убедился через неделю после своего возвращения в Москву.

Поехал я в свою школу в Марьину Рощу за справкой. Пришел. На лестнице меня встретила учительница химии, поганая баба, — но либерализм, так либерализм. Кинулась ко мне с распростертыми объятиями, повела в учительскую. Навстречу моя приятельница — учительница географии. Повели меня к директору. Новый директор. Уходя, моя приятельница показала ему большой палец: «Учитель — во!»

Директор корректный, улыбающийся, в хорошо сшитом заграничном костюме. Еврей. «Прекрасно, прекрасно! У меня долгое время была ваша трудовая книжка, недавно сдал ее в роно. Много слышал про вас».

Я сказал: «Мне хотелось бы получить символическую нагрузку». — «Символическую нагрузку я вам могу дать».

На другой день пришел ко мне коллега, старый учитель, заслышавший о моем возвращении, и рассказал мне историю директора. Директор — полковник МГБ, работник дипломатического ведомства. Кстати сказать, в советских посольствах главное лицо был в сталинские времена — не знаю, как сейчас, — не посол, а советник посольства — работник МГБ. Был наш директор советником посольства в Лондоне, потом перекочевал в Прагу; в 1948 году, во время февральского переворота, был поверенным в делах. Видимо, держал в руках дирижерскую палочку. Блестящая карьера предстояла молодому дипломату. Но на беду свою был он еврей. Когда новый фараон Сталин начал в 1952 году гонение на евреев, вышибли нашего советника из дипломатического ведомства, не считаясь ни с какими заслугами, — и поделом: знай, от кого родиться. И тут пришлось дипломату вспомнить, что когда-то, в незапамятные времена, окончил он Педагогический институт. И спустился он с международных высот до Марьиной Рощи, до нашей несчастной, захудалой школы рабочей молодежи. И здесь он всегда держал себя отчаянным либералом (тогда, впрочем, и все себя так держали; с легкой руки Никиты пошла мода на либерализм). И вот принял он в школу гонимого и реабилитированного учителя.

Так, через семь лет я вернулся к учительской профессии, в ту самую школу, из которой я был изгнан таким роковым образом за семь лет перед тем.

Когда-то в лагере был у меня разговор с одним заключенным врачом. Разговорились о прошлом. Рассказывал, как я был учителем.

Он сказал: «А теперь вас в эту школу и сторожем звонки давать не возьмут». Я ответил шутя, с нарочитым еврейским акцентом: «Я таки вернусь и дам в этой школе такой звонок, от которого многим каламутно станет». «Хорошо, хоть надеетесь», — отвечал врач. И он продекламировал, переврав, стихи Ломоносова:

«Надежды юношей питают, Отраду старым подают, В счастливой жизни услаждают, В несчастный случай берегут».

Вообще говоря, у Ломоносова говорится про науки, но, конечно, можно сказать это и про надежды: они и юношей питают, и стариков радуют, и даже иногда, как это ни странно, осуществляются.

Вернулся в школу, а через три года дал такой звонок, что многим, начиная с директора-дипломата, каламутно стало.

И тут же началась моя церковно-литературная деятельность. Было это так. Был у меня в Москве друг-приятель (назовем его хотя бы Павловым. Почему бы нет?) Когда-то, в 1945 году, держали мы с ним вместе экзамен в Академию. Оба выдержали, но меня, как я уже рассказывал, выгнали через 2 недели, а Иван Павлов (будем называть его так) прочно бросил якорь в Академии. Был он человек солидный, серьезный, вдумчивый, на 11 лет старше меня. Много испытал, был землемером. Богоискатель. Талантливый и начитанный.

И как это ни странно, крепко подружился со мной, изгоем. Сам смеялся: «Надо же! Из всей Академии выбрал. Нашел с кем. Но всю жизнь тянуло меня к странным людям». Стал я своим человеком у него в доме. Вместе штудировали богословов, вместе обсуждали, часто спорили.

Как пойду к нему, засижусь до 2-х часов ночи. Хозяева мои ворчали: «Неужто до 12 часов все никак не наговоритесь?»

До сих пор с удовольствием вспоминаю эти вечера. Сидим мы в уголке, друг против друга. За ширмой храпит его жена (тоже чудесная, религиозная, тогда еще молодая женщина, моя ровесница), в другой комнате спят тесть с тещей.

А мы сидим под лампой с зеленым абажуром. Со стены смотрит на нас бородатый Владимир Сергеевич Соловьев. А мы все дискутируем, перебираем Сермитский символ веры, учение Оригена, учение о Софии — Премудрости Божией (в интерпретации Соловьева, Флоренского и Булгакова).

Но наступил 1948 год, стали собираться надо мной грозовые тучи. Дрогнул мой Иван Николаевич (был он человек нервный и нельзя сказать, что очень отважный — Георгия бы за храбрость не получил, хоть человек он глубоко религиозный и кристально честный). И прекратились наши встречи. А через некоторое время меня арестовали.