С 1959 года после несколько неожиданного успеха автобиографии Вадима и моих «Библиографических заметок» писание статей в защиту религии приняло систематический характер.
С 1960-го по 1962 год не было буквально ни одной крупной антирелигиозной статьи, которая осталась бы без ответа. Часть этих статей впоследствии была издана Высокопреосвященным Иоанном, архиепископом Сан-Францисским в 1967 году в Париже (см. «Диалог с церковной Россией», «Ихфис», Париж, 1967 год). Другая часть была собрана мною в самиздатском сборнике (см. А. Краснов, «В борьбе за свет и правду», Москва, 1962 год), до сих пор имеющем хождение в самиздате в России.
В то же время мы усиленно работали над «Очерками по истории церковной смуты». Писал я. Что касается Вадима, то он, во-первых, доставал редчайшие рукописные документы, которые использовались в работе; затем находил живых свидетелей, которые дышали на ладан и из которых теперь уже никого не осталось в живых; они были живой летописью, и с их смертью должна была исчезнуть история тех роковых времен, большинство участников которой уже тогда перемерли в тюрьмах и лагерях. Мало кто из них пережил ежовщину. Уцелевшие большей частью были разбитыми и физически, и морально людьми, доживали последние годы и, что еще хуже, были запуганы до последней степени и боялись слово сказать.
Надо было все обаяние Вадима, все его умение располагать к себе людей, чтобы добывать у них сведения. И все это делалось легко и просто. Сила Вадима в его непосредственности и в его уверенности, что с ним все должны быть откровенны. С самовлюбленным, самоуверенным интеллигентом с еврейской наружностью, как бы соскочившим со страниц истории эсеровской или меньшевистской партии, церковные люди были далеко не столь откровенны. Тем более что я пользовался репутацией «церковного бунтаря», недавнего обновленца, да еще полуеврея.
С Вадимом у нас также иногда происходили стычки, так как он всегда был необыкновенно ортодоксально верующим человеком. Но над всем довлело глубокое чувство дружбы. Ну, вот, например, были мы совместно с ним в Питере. Останавливались обычно у моей няни на Васильевском. Как-то отправился я на могилу бабушки, которая похоронена на самом краю города, на еврейском кладбище. Приезжаю под вечер и застаю Вадима, который разговаривает с двумя старушками: моей няней и ее сестрой. Не помню, по какому поводу Вадим провозглашает: «Только христиане спасутся. И никто больше».
Я: «Ну, Дима, бестактно же это говорить сейчас, когда ты знаешь, что я только что вернулся с могилы бабушки-еврейки».
Вадим минуту колебался, но любовь ко мне победила. «Ну, для тебя ее Бог помилует. Ты же у Бога кое-что значишь».
Хорошо, если бы было так.
Но не всегда обходилось так мирно. Оба вспыльчивые, экстравагантные, мы часто ожесточенно спорили, доходили до крика; кричал, впрочем, обыкновенно я и уходил, хлопнув дверью, но, дойдя до метро, остывал, возвращался, говорил, смотря по обстоятельствам: «Прости меня, Вадим» или «Ну, давай помиримся». И начинался деловой дружеский разговор, как ни в чем не бывало.
Другая проблема: машинистки. Это были только первые ласточки самиздата, поэтому машинистки страшно боялись всякой «нелегальщины». Смелая машинистка — это была величайшая редкость.
Много на этой почве было анекдотов. Вот знакомит меня мой старый товарищ учитель со своей тетушкой, очень симпатичной, приветливой еврейкой. Я ей диктовал первый том нашей «Истории церковной смуты». Она печатала с интересом, видимо, заинтригованная необычностью темы. Как-то продиктовал я ей печальную повесть о процессе Митрополита Вениамина, расстрелянного в 1922 году. Прихожу в следующий раз. Моя приятельница мрачнее тучи: «Вот вы все пишете об этих расстрелянных митрополитах. Я печатаю. А что мне скажут на это?» Надо было успокоить, но Толька-озорник, который тогда еще жил во мне, взял верх. «Я вам могу сказать, Ревекка Яковлевна, что вам скажут, вам скажут; если вы так любите этих расстрелянных митрополитов, то мы можем вас к ним отправить».
Дикий испуг в глазах. «Что вы говорите? Вы, наверно, шутите?»
Все это хорошо, но постоянную машинистку искать надо. Дело еще осложнялось моим ужасным почерком. Те машинистки, которые не боялись, не понимали моего почерка, те, кто понимал (высококвалифицированные московские машинистки), смертельно боялись. Все-таки нашел машинистку, которая понимала почерк и не боялась. Печатала мне до самого моего отъезда из России и была моим другом до самой своей смерти, сорок дней со времени которой исполнилось только позавчера, 31 мая 1979 года. Своеобразная личность — Нина Леонидовна Монахова. Дочь старого московского суфлера, который хорошо помнил и Ермолову, и Федотову, и весь Малый театр. Высокообразованная, умница, с сангвиническим темпераментом. Была не только моей машинисткой, но и редактором. Вот, например, печатает мою статью о только что умершем Митрополите Николае. Там была фраза по поводу Сталина о диктаторах, которые, подобно старым кокеткам, всегда держат лицо в тени.