Но и самые дерзкие мои мечты не посягали на большее, чем такая поездка. Казалось, если я попаду в Париж на неделю, хотя бы на день, жизнь моя состоится и мне нечего будет более желать.
«Дорога в Париж»
Маленькая девочка спрашивает М*, автора сочинения об Италии:
– Вы вправду написали книгу об Италии?
– Да, написал.
– И вы там были?
– Разумеется.
– А книгу вы написали до поездки или после?
Есть какая-то странность, чтобы не сказать волшебство, в том, что первую главу первой книги, действие которой происходит во Франции, я назвал «Дорога в Париж».
Детские мечтания об историческом «мушкетерском» романе, казалось бы, истаяли вполне. И все же тянуло писать «художественно». Самым прельстительным казалось соединить историю искусства с литературой, с историческим «документальным» повествованием, написать нечто вроде романа о каком-нибудь (признаться, почти все равно о каком!) художнике. Чтобы было «литературно», с массой бытовых подробностей, чтобы были камзолы (сюртуки, колеты, фраки), дилижансы (кареты, фиакры, ландо), свечи (факелы, газовые лампы) и т. д. – ненужное зачеркнуть. Значит, прямая дорога к весьма тогда известному жанру – к «жизни замечательных людей». Пока же я писал робкие и тонкие книжки о тех художниках, которые интересовали издателей. И уж разумеется, не о французах, поскольку о мастерах иностранных книги тогда печатали редко и неохотно.
А я уже тогда алкал славы и гонораров, свободы от службы и к тому же начинал подозревать, что так называемая строгая наука по нашему искусствоведческому департаменту – зачастую не более чем тоска и липа. Теперь, имея за плечами много книг, в том числе и вполне научных, могу сказать, положа руку на сердце: чтобы написать хорошую и серьезную документальную прозу, надо знать то же, что и для работы над хорошей и серьезной, строго научной монографией. Только знать больше и лучше. Изучить подробности жизни, попытаться восстановить психологию героя, прочесть и перечесть массу беллетристики его эпохи, в том числе и плохой беллетристики. Надо знать не только, в какой карете ездил герой, но и из чего была мостовая. Даже если герой в карете на твоих страницах и не ездил. И сохранить при этом эрудицию и смелость мысли профессионала. Правда, такие книги скорее гипотетичны…
Иное дело, мог ли я тогда написать действительно хорошо? Это как раз меня не заботило. Я был уверен, что смогу, – очень хотелось.
Должен признаться: книгу о Домье я предложил издательству, соображаясь не просто со своими симпатиями (это действительно гениальный художник!), но в большой мере из конъюнктурных соображений: сколько бы я ни мечтал написать о художнике французском, я прекрасно понимал, что пойдет книжка только о таком, который был замешан в каких-нибудь революционных делах. Никакого ощущения приспособленчества у меня не было. Я жил в мире, где иначе быть не могло и о другом и помыслить было невозможно.
Все стало мелочью по сравнению с безумным желанием написать «Домье», писать о Франции, о Париже, городе, в котором я не только не бывал, но и не надеялся когда-нибудь побывать, городе, который стал отечеством моей души, хотя я знал о нем, казалось бы, много (а на самом деле – почти ничего). Писать не статьи в комсомольскую газету «Смена» и не монографию о художнике, воспевающем советскую реальность, но о типографии Филипона в парижском пассаже Веро – Дода, о «графитных крышах» Парижа, «стенах, увитых глициниями», о сюртуках и цилиндрах, о берегах Уазы и аркадах Риволи!
Сколько я читал и смотрел за те несколько месяцев, пока писал первую пробную главу! По-французски я знал еще позорно мало, но с отчаянием человека, гонимого амоком, продирался сквозь дебри незнакомых слов и мучительных хитросплетений грамматики. Читал сборники Гейне «Парижские письма» и «Лютеция» – живые картины 1830-х годов, читал бесконечные исторические исследования, мемуары, смотрел старые гравированные планы и виды Парижа, с дрожью в руках листал сохранившиеся в Публичной библиотеке номера старых французских газет.
Я частью перечел, частью прочел пятнадцатитомное собрание сочинений Бальзака (что называется, от корки до корки) с единственной целью – вытащить оттуда подробности быта до самых его мелочей. И «Отверженные» Гюго, и вообще все доступные французские авторы, включая Эжена Сю, тогда не переиздававшегося и сохранившегося лишь в дореволюционных изданиях, редких и растрепанных. И конечно же, снова и снова читал отечественные исторические романы.