Выбрать главу

Парижские «странствия души» человека из России, прожившего полвека при тоталитарном режиме, – явление, свойственное более всего именно Новейшему времени.

Казалось бы, наша культура устремлена к Франции, и каждый не одичавший в мучительном комплексе национальной исключительности русский всегда хотел в Париж. Казалось бы. Но не так уж любила Францию просвещенная Россия, как мнится нам нынче: отечественная культура в лице действительно великих своих представителей была переполнена ревнивым скепсисом.

«Русские мальчики» тянулись скорее к Гёттингену, чем к Сорбонне. Пушкин, с которого справедливо ведется отсчет этического и эстетического вкуса, относился к французам иронично и трезво. И Бопре, учитель Петруши Гринева, который «в отечестве своем был парикмахером», и мелькнувший на страницах «Дубровского» робкий Дефорж вовсе не предметы поклонения. Но кто, как Пушкин, знал у нас так по-французски, кто так писал о Регентстве, как не написал ни один французский мемуарист, кто так понимал страну, куда, как и вообще за границу, власти его не выпустили?

А что до иных вершин отечественной литературы, то легко ли сыскать у Гоголя, Толстого, Достоевского, Салтыкова-Щедрина хоть каплю любви к прекрасной Франции?

«При всех своих блестящих чертах, при благородных порывах, при рыцарских вспышках вся нация (французская. – М. Г.) была что-то бледное, несовершенное, легкий водевиль, ею же порожденный. Не почила на ней величественно-степенная идея. Везде намеки на мысли, и нет самых мыслей; везде полустрасти, и нет страстей; все не окончено, все наметано, набросано с быстрой руки; вся нация – блестящая виньетка, а не картина великого мастера» (Гоголь). «Правду писал Тургенев, что поэзии в этом народе il n’y a pas. Есть одна поэзия – политическая, а она и всегда была мне противна, а теперь особенно» (Лев Толстой). А «Война и мир» – как там написано о французах – от Наполеона до пошлого и обаятельного капитана Рамбаля! Чехов к Франции был скорее равнодушен, Парижа словно бы и не увидел, редкие французы в его рассказах скорее жалки. Зато иные строчки Бунина и Маяковского звучат признанием в любви; безмолвными признаниями были картины Шагала и Фалька; «Падение Парижа» Эренбурга заставило поверить в мужество города, становящегося призраком. Парижем восхищались Виктор Некрасов и Константин Паустовский, «выпущенный» туда на излете жизни…

* * *

Свою несвободу, склонность к почти болезненной рефлексии и нерешительность русское сознание ощущало и как вериги, и как предмет особой гордости. Российские интеллектуалы признавали, что в национальном сознании не было в достатке той ясности и конкретики мышления, которыми справедливо гордилась Франция. Разность мироощущения заставляла русских писателей и художников воспринимать французское искусство с той же болезненной заинтересованностью, с какой французы ныне читают Достоевского. Вероятно, русская культура испытывала нечто вроде ревности к свободе, которой, в отличие от нее, обладала культура французская. Свобода в эксперименте, независимость не только от художественных канонов и цензуры, но и от либерального ригоризма, свобода в самовыражении. Наконец (далеко не сразу обретенная и осознанная), свобода от обязательств перед обществом.

Я часто вспоминаю Чаадаева, писавшего, что в России все, даже сама свобода, «носит печать рабства». Для просвещенной России Франция всегда была олицетворением свободной мысли, равно как и вольных интеллектуальных ориентиров, тем паче в советское время. А Париж был воплощением Франции, главным городом вселенной. И вопреки скепсису Гоголя или Салтыкова-Щедрина к нему испытывали страстное влечение, особенно тогда, когда за границу не ездил никто.

Нынче Париж все чаще разочаровывает приезжих.

В нем нет роскоши и размаха Нью-Йорка, Лос-Анджелеса, а теперь и Москвы и уж совсем нет того, что нынче принято называть гламуром. Париж запущен и грязноват, в его ресторанах не сыщешь былого лоска и пышности, а магазины не удивляют богатством, ценами и угодливостью приказчиков. В городе скопилась вековая усталость, скепсис, исчезла пресловутая элегантность, парижанки не поражают нарядами. Нуворишам он может показаться провинциальным, нет в нем больше блестящих бульваров, и сами Елисейские Поля не так уж сияют огнями, чтобы пленять воображение приезжих.

И даже восторженные слова о тысячелетней культуре Парижа, о красоте его зданий и знаменитых музеев – не те аргументы, которые кажутся мне принципиальными, не об этом моя книга, а, как было уже сказано, о любви.