С годами у меня сложилось убеждение, что существуют два типа издания стихов, принципиально отличающиеся друг от друга.
1. Сборник, где произвольна расстановка стихов и где бессистемность как бы превращается в некую систему.
2. Книга, которая предполагает четкий внутренний сюжет, единство мысли и настроения.
Меня привлекает больше второй тип издания, и потому я предпочитаю выстраивать рукопись в виде книги. Естественно, что тогда чуть ли не главным предметом заботы становится композиция рукописи, соразмерная компоновка ее стихов. В поэзии правила математики неуместны: здесь от перестановки слагаемых сумма меняется, да еще как меняется! Все здесь важно: и какое название будет у книги (недаром русская поговорка настаивает: «С именем — Иван, без имени — болван»), и каким запевом — какой первой строчкой — откроется книга («Начать сражение, — говорят англичане, — значит наполовину выиграть его»; но, добавим мы, и проиграть, если полководец никудышный), и в каком обязательном порядке будут идти те или иные ее разделы. Если хотите, свою сверхзадачу я вижу в том, чтоб стихи перекликались друг с другом (поэтому не боюсь повторяемости), чтоб они дополняли друг друга как части своеобразной поэмы.
Такой принцип построения книги изначально предполагает определенный отбор стихов. Вот почему получилось, что некоторые мои вещи до сих пор остаются бесприютными и бесхозными. Каждый раз я не включаю их в книгу, но не потому, что считаю неудачными, а потому, что они выпадают из замысла книги и тем самым разрушают ее цельность. Есть у меня, например, стихотворение, которое биографически дорого мне, дорого воспоминанием о той поре, когда я был начинающем:
Так вот: сколько ни ломаю голову, не ложится стихотворение не только в книгу, но даже в журнальную подборку. Выламывается оно из общего ряда, и ничего тут не поделаешь. Есть у меня, конечно, и другие вещи, которые по тем же самым соображениям я не извлекаю на свет Божий. Чтобы их опубликовать, наверное, следует обратиться к тому типу издания, от которого я давно отказался, — к сборнику.
Среднего прозаика я всегда поставлю выше среднего поэта. Ведь прозаик, даже скромных возможностей и масштабов, обязан заботиться о развитии наблюдательности, если он хочет воспроизвести черты человеческого характера; он должен вникать в мелочи, знать, например, как пришивается пуговица, дабы не попасть впросак, и тому подобное. А для поэта это вовсе не обязательно. Он может, как говорится, выехать за счет общего пафоса и ударной силы рифмованных строк. Лишь бы не допускал явных несуразностей, перемещая, предположим, утреннюю зарю с востока на запад (помните знаменитое: «Встает на Западе румяный царь природы». И шутливое продолжение этих строк: «И изумленные народы не знают, что же им начать: ложиться спать или вставать?»).
Расскажу о том, как я научился уважать прозу. Довольно долго я жил в плену приятного заблуждения, что с прозой я справлюсь легко. Просто недосуг, а вот выкрою кусок времени, сяду за стол и сразу накатаю если не роман, то уж повесть во всяком случае.
Постепенно у меня сложился замысел вещи, которую я осторожно назвал «Из воронежской тетради». Осторожно потому, что не мог толком определить для себя ее жанр: то ли это будут путевые записки с эссеистским уклоном, то ли очерки, то ли рассказы на документальной основе, то ли все это вместе взятое.
Я полагал, что упростил и облегчил себе задачу тем, что в основу будущей вещи кладу знакомый материал. Так как родом я из Воронежа, постоянно там бываю, то, естественно, у меня скопилась масса впечатлений. Надо было их лишь систематизировать и художественно обработать.
После долгих проволочек, которые обычно предшествуют такого рода мероприятиям, я наконец-то уселся за письменный стол. Первое открытие, которое я сделал, — материала в подлинном значении этого слова у меня нет. Полагаясь на память, я не вел никаких записей и почти не прибегал к услугам записной книжки. Для стихов резервов моей памяти, может быть, было и достаточно, а вот для прозы… Тут требовалось уже нечто совершенно иное: точное, а не приблизительное знание фактуры, деталей, речевых особенностей людей и многое-многое другое, о чем я раньше и не думал заботиться. Словом, я очутился перед разбитым корытом.
Однако это меня не обескуражило. Тогда я был легок на подъем и отправил сам себя в командировку — на три месяца! — для целенаправленного сбора материала. До сих пор с удовольствием вспоминаю об этой поездке. От этого путешествия у меня осталось несколько толстенных тетрадей, содержащих записи самого разного, порой неожиданного, порой непредсказуемого характера.
Тут есть, например, притча, которую в прежние времена любили рассказывать в воспитательных целях подрастающему поколе-. нию деревенские патриархи.
"Умирает отец. И говорит сыну:
— Перед смертью даю тебе свой наказ. На работу идешь — ни с кем не здоровайся. Круглый год в сапогах новых разгуливай. Хлеб ешь только с медком. Исполнишь?
— Исполню, батюшка.
Так и сделал сын. На работу идет — никому не поклонится, никому слова доброго не скажет. Круглый год в сапожках хромовых погуливает. А хлеб только с медом и кушает.
Через год со всеми соседями рассорился, богатство развеял . по ветру. Пошел куда глаза глядят. Идет, а сам плачет, отца проклинает.
Навстречу старик.
О чем плачешь?
Поведал свою историю.
— Зря отца клянешь, — говорит старик. — Мудрый наказ дал он тебе, да волю отцовскую ты не исполнил.
«На работу идешь — ни с кем не здоровайся» значит: вставай чуть свет, когда все спят еще. Никого не встретишь — не с кем и здороваться будет. «Круглый год в сапогах новых разгуливай» — обувай сапоги по праздникам, вот круглый год они как новые будут. «Хлеб ешь только с медком» — когда наработаешься, хлеб сладким покажется, будто медом его намазали".
Есть запись любопытного разговора с директором сельского Дворца культуры — немолодой полной женщиной, закутанной — в помещении было холодно — в пуховый платок. Я застал ее за неожиданным и странным занятием: с потемневшими от напряжения глазами она переносила на белый лист ватмана изречение древнегреческого философа Пифагора: