— Согласен, Анна Степановна. Не будем горячку пороть, нам и так горячо... Пойду, обсудим с вашим супружником.
— Во, втолкуй ему в лысую голову: первое — еда для человека. Накорми — потом требуй.
Хоробов вышел, и Анюта быстренько пересела поближе к Вере. Повздыхала горестно, покачалась на чурбаке, спросила с нежным сочувствием и неодолимым женским любопытством:
— Небось страдаешь?
Вера промолчала, ни говорить, ни принимать сочувствия она не хотела. Анюта конечно же знала все: что-то выведала, о чем-то догадалась, подследила, подслушала — словом, была «в курсе». Отнекиваться, стыдиться, просить ее не лезть в чужую жизнь — бесполезно. Лучше молчать. Анюта сама все объяснит, расскажет, посоветует.
— И-и... — пропела та, впадая в печаль великую. — Жизнь-жестянка, чего она с нами не выделывает. Кого полюбишь, кого на дух не примешь — знать не знаешь до срока, до времени. Вот возьми меня. Все многие годы, можно сказать, страдаю со своим Семеном, особенно когда выпивал сильно, а судьба, значит, не ушла, не бросила. Любила, жалела, свою вину знала: не родила ему детишек. Так вышло-получилось: в войну, девчушкой, токарничала на заводе, вот такенные железяки подымала... — Анюта развела руки, показывая, чуть толкнула в плечо Веру, мол, не спишь ли. — Подымала и надорвалась... Какие ж дети после этого, когда я была изработанная, тонюсенькая, как былинка?
Анюта всхлипнула, спрятала в платок лицо, склонила голову, удерживаясь от плача, и Вера положила ладонь на ее по-старушечьи плотно зачесанные сухие волосы. Не ожидала она, что вот так вдруг расплачется эта могутная женщина, неунывающая мама отряда, обидеть которую, кажется, не смог бы сам дьявол из преисподней. Подумалось: вот теперь бы ей повстречаться с тем мастером... И еще подумалось: в любые беды, несчастья, бедствия женщины не забывают о жизни — своей, личной, счастливой или неудачливой, будучи ну совершенно уверенными, что их жизнь, пусть и маленькая, очень важна, просто необходима для большой, всеобщей. Оттого, вероятно, женщины не умеют хранить душевные тайны, и самая молчаливая хоть раз, хоть перед кем-нибудь, хоть за минуту до смерти, а исповедается.
— Анна Степановна... — окликнула ее Вера. — Вы же меня пришли успокоить. Так ведь? И вот сами...
— И вправду так, Верочка. — Она медленно выпрямилась, повязала голову светлым платком, словно подмолодилась, и глаза ее, омытые слезами, свежо глянули. — Да у баб как? Чего скорей почувствуешь, то и выложишь. Нажаловалась Диме на своего Семена, а вспомнила нашу с им жизнь, пожалела его: обиженный он. Потому терпела от него все, он для меня и как дитя неудачливое, и как любимый человек по жизни. Рассуди теперь все это, развяжи наш узелок. Умных умнее жизни не бывает... Вот я тебе и хотела сказать: человек мало чего может сам. Ну скажи, разве ты сама выбрала Корина? А может, он тебя? Так он тебя и посейчас издали видит. Правильно я говорю?.. Жизнь тебя толкнула к нему. Жизнь, которая везде и, главным делом, в сердце человека. Почему, ответь? Не знаешь, то-то. А если б сама выбирала — тут и слепому видно: вот он ходит около тебя, Дима Хоробов. Пара. По годам, по красоте. Завсегда так люди и сводят — лишь бы их глазу, их душе приятность была. Али сами так сходятся — по красивой внешности. Лестно красивому с красивой. Жить можно. Живут. Да не жизнь их свела. Основательности мало, чуть что — в разные стороны, по своим жизням разойдутся. Понимаешь теперь меня?
— Понимаю, Анна Степановна. Вы меня не осудили, потому что жизнь знаете. Спасибо вам. А про детей... У вас ведь сын большой.
— То детдомовский. Грудничком взяли. Родной. Да ты гляди не проболтайся кому. Только тебе и сказала, так ты мне душевной учуялась.