Зато уж спалось Ивантьеву — боже, как хорошо! И сон привиделся давний, тот, что осенял его в дальних морях, средь качки, злой соленой стужи: ясный зеленый день, голубая теплая струя речки и березы — весенние, поющие тонкой листвой, ветвями в небо; он, Ивантьев Евсей — совсем маленький, едва умеющий помнить, — радуется простору, свету и идет к речке, держась за корявую руку огромного белобородого старика, сладко пахнущего лошадиным потом; у какой-то березы старик поднимает с земли берестяной туес, подносит его к губам Евсея, что-то нежно бормочет, и Евсей пьет, пьет прохладный горьковато-сладкий березовый сок; ему кажется, он верит — и в речке течет березовый сок, и с неба падает крупными каплями сок; а старик говорит что-то, гладит жесткой рукой стриженую голову Евсея, и наконец тот понимает: «Мы же соковичи, запомни...»
В дверь стучали долго, упрямо. Ивантьев вскочил, осознав, что это не во сне, снял крючок, крикнул: «Входите!» — и лег в постель, ошпаренный воздухом настывшего дома. Дверь медленно открылась, порог перешагнул мужичок, укутанный, упрятанный в шубейку, шапку-ушанку, высокие валенки; за ним появилась так же тепло одетая, да еще подвязанная шерстяным платком девочка, напоминавшая нарядом, важностью всех деревенских женщин. Щеки их горели яблоками, на боку у мальчика висела холщовая, расшитая цветами сумка. Он снял рукавичку, сунул руку в сумку, тут же вскинул ее — и в неярком кухонном свете сверкнуло веером рассыпанное зерно; пол, стол, табуретки отозвались звонким стукотком. Мальчик и девочка, став рядом, запели:
Сеем, веем, посеваем — С Новым годом поздравляем...Они важно прошагали к горнице, вместе, на все четыре угла, осыпали ее пшеничным зерном и вновь запели:
С Новым годом поздравляем... Вам здоровья пожелаем, А еще быть с урожаем, Не пограбленным Мамаем...Ивантьев подхватился, одел то, что попалось под руку, вспоминая, догадываясь: ведь «посевальщиков» надо одарить, ответить на их поздравления, кажется, тоже куплетами, но таковых он не знал и, просто расцеловав Колю и Надю — детей Феди Софронова, дал им по плитке шоколада, насовал в карманы конфет, пряников. Дети поклонились, поблагодарили:
Кто даст пирога — Тому двор живота, А кто даст рогушек — Целый двор телушек!И ушли «посевать» к Самсоновне.
Он же, озаренный несказанной радостью, не ощущая холода, принялся топить печь, подогревать еду, кипятить чайник, вслух наговаривая:
— Сеем, веем, посеваем... И зерно как хрустит... Светлее в доме стало... А про Мамая — с каких давних времен эти припевки?
Если идти по течению Жиздры, будет город Козельск... В тысяча двести каком-то году его осадили ордынцы, долго не могли взять, а когда ворвались, вырезали всех козельчан, даже грудных детей... Читал где-то: недавно были раскопки, нашли тысячи черепов... Такое народом не забывается, помнится самой кровью, передается от души к душе... Со временем всяческие беды стали называться Мамаевым разором — бури, моры, засухи, наводнения...
Без стука, по своему обыкновению, ввалилась Самсоновна, морозная, нарядная — в плисовом полупальто на вате, пуховой шали, белых валенках-бурках, — перекрестилась в угол горницы и заговорила скрипуче, откашливаясь:
— Слышу, бормочешь. Думаю, гости у него. Гляжу вот — ни души живой. С котом приблудным беседуешь? Аль домовой тебя хороводит? Нет, Евсей, заводи поросей, да к им хозяйку. Двор без хозяйки не слепится. Раньше как говорили — бабу и леший боится, ее, значит, духа... Аль свою позовешь? Хи-хи! Она ж у тебя антилегентка, как мои одры культурные. Тебе, Евсей-мовсей, тутошная нужна, коренная, чтоб корень пустить. Молодуху можно по твоему здоровью. А мне б старика — дожить свое. Да старики-то наши рано убираются — кто на войне, кто от вина... — Самсоновна взмахнула вязаными шерстяными варежками, вспомнила что-то и начала ругаться: — Энти, колядовщицы, чего учудили, чтоб их лихоман разбил! Поднялась я, затопляю плиту, а дым весь в избу идет. Я туды-сюды, проверяю, дую, закоптилась вся — дым преть назад. Думаю, беда: завалился кирпич в дымоходе, отгорела моя печка, замерзать стану, поеду к своим москвичам на поролон дозимовывать. И заплакала ажно. А потом — как что меня толкнуло: выдь, глянь на трубу. Выбежала. Труба-то моя жестянкой придавлена. Полезла, чуть вместе с лестницей не сверзлась. Ну скажи, Евсей, рази так можно шутковать? Издевательство над старухой! Энти, Малаховы, поуедут, а Федькиной толстухе я кое-чего скажу. Скажу: рожа твоя конопатой будет. Испугается. Меня боятся. И этой, Аньке, квартирантке Борискина, кое-чего пообещаю. Скажу: не видать тебе мужика, дока я не помру. Пускай мечтает-волнуется!