Старуха замолкла, поняв, что наговорила лишнего и вроде бы уже оправдывает своих детей, строго похмурилась на Ивантьева — не подсмеивается ли над старой? — и вдруг, протянув ладошку, сказала:
— Дак познакомимси, што ли? Меня Самсоновной зови. Мы тута по отчествам, чтоб, знать, отцов чаще поминать.
Ивантьев вскочил, пожал ей руку, неожиданно тяжелую (как перезрелый плод на тонком, усохшем стебле), назвал себя и своим именем развеселил старуху Самсоновну.
— Евсей, жидко не сей! — захихикала она и погрозила ему темным корявым пальцем. — А зачем ты, Евсей, печку затапливал? Рази она может гореть, если усохла без огня, померла, кирпич в труху обратился? Углядела — дым с форточек пышет, пойду, думаю, сгорит мой новый сосед, не увижу живьем. А ты вон што, как пароход раскочегарил, уплыть от мене захотел! — И опять она смеялась, довольная своим остроумием; улыбался и Ивантьев, признавая за Самсоновной явный сатирико-юмористический дар, радуясь, что ему посчастливилось на соседку, возле нее скучно не будет: и умна, и въедлива, и смешлива. Отсмеявшись, отерев губы тыльной стороной руки, точно начисто сняв веселость, она спросила: — Дак печку перекладывать надоть?
— Вот именно! Я за этим и собрался к вам! Нет ли печника где поблизости?
— Найдется. Приведу тебе печника. А ты вот што: сымай-ка красивую форму, бери ломик, рушь дедовскую печку. Заодно и деда родного вспомянешь. Рушь, хорошие кирпичики в сторону, плохие во двор.
— Спасибо, Самсоновна! Я вам за это картошку уберу.
— Во, уже постигаешь нашу жисть: поможешь — и себе в погреб на зиму засыплешь.
Самсоновна вышла, промелькала мимо окон по переулку, в кирзовых сапогах, телогрейке, вязаной спортивной шапочке — наверняка подарке внука-лыжника, — тощая, деловая, приспособленная к здешней жизни, земле, погоде, и Ивантьев подумал: нужны кирзовые сапоги, телогрейка, какая-то шапка на осеннее время. Явился в деревню новосел при галстуке, в лаковых штиблетах!
Пересмотрел гардероб доктора Защокина, рабочая одежонка нашлась — филолог иногда копошился в палисаднике «для полезной физической нагрузки», — но все было мало́, подросткового размера; решил переворошить чулан, откуда в первую ночь выпрыгивал домовой, и сейчас Ивантьев сказал ему: «Если ты здесь — извини, что потревожу... а лучше подкинь-ка мне какой-нибудь затрапез для работы». Отодвинув дверцу, зажег спичку, тьма шарахнулась в паутинные углы, выволок груду тряпья и обнаружил потертый, в пятнах, чесучовый костюм — просторный, с широченными гачами по послевоенной моде — некогда выходное одеяние одного из владельцев дома, — выбил, выколотил на крыльце, облачился, голову покрыл мятой капроновой шляпой Защокина.
Нашелся ломик, была лопата, молоток...
С чего начнешь, товарищ капитан? «С любого угла», — ответил сам себе. Но если разумно — надо с трубы, чтобы она не рухнула в дом, когда печь будет разобрана. Полез на крышу, пробрался по шиферу к некогда мазанной, беленой, теперь жалко облупившейся трубе. Присел рядом, огляделся.
За темным, осыпанным шишками ельником и красноватыми стволами сосен текучей голубой жилой пронизывала пространство речка Жиздра (никак он не мог назвать ее рекой — рекой она была для него в детстве), а по ту сторону ясной воды полыхали желтой октябрьской листвой березники, кое-где оголенные, местами высвеченные резкой зеленью ольховника; далее широкими увалами чернели перепаханные, белели стерневые поля, и уж совсем в дальней, прохладной, мглистой синеве мерцала куполом церковка.
И хуторок был виден хорошо. Кто назвал хуторком эти пять домов, пять дворов в одну улицу, с переулками между заборами? Не доктор ли Защокин?.. Когда-то большая деревня Соковичи понемногу переселилась на главную усадьбу колхоза, к железной дороге. Бывшие подворья заросли бурьяном, мелким осинником, зачинающим лес, но дома гляделись весело: крыши под шифером, стены обиты шелевкой, крашены в зеленое, коричневое, окна со ставеньками, резными наличниками. Кое-кто из хуторян, вероятно, работал в колхозе, других, престарелых, навещали родственники. Словом, деревенька умирать не собиралась, и это несказанно радовало Ивантьева.