У меня очень много было знакомых хороших и друзей среди евреев. Это тоже особый мир. Потом они все поуезжали.
Много разных и по-разному интересных людей. И я помню, что вот, скажем, на танцы я не любил ходить, я не понимал зачем, но когда я шел с кем-нибудь за компанию, я где-нибудь пристраивался и наблюдал, как люди знакомятся, как развиваются эти знакомства на протяжении вечера. Выбирал, за кем-нибудь наблюдал. Очень интересно поведение людей в такого рода ситуациях, мне все было странно: как это, пойти в толпу и там веселиться? Что это такое? Я понимал, когда мы классом собирались. Ну, когда знакомые. А вот когда так, человек просто идет на танцы… Мне было очень странно.
А я был странный для других, как бы не тем занимался. Я учился в школе, работал на заводе, тренировался и выступал как спортсмен, за сборную Литвы, и играл как актер в народном театре. Вот это все надо было успеть. И мне все еще казалось мало, я еще марки собирал, потом фотографией увлекся, потом еще что-то. И читал, читал, читал, читал. Читал по ночам, в основном. Все вперемешку: Кант, Вахтангов, Фолкнер…
— А при чем здесь подготовка к театру?
— Театр к этому имеет прямое отношение. Театр — это была такая форма жизни в те времена, в которой можно было перепробовать все. Все, что я читал, узнавал по психологии, социологии. Это все можно было в театре проиграть, попробовать, увидеть, потому что театр — это вот психологическая лаборатория. Психология — это нечто среднее между наукой и искусством, а театр — это нечто среднее между искусством и жизнью. Для меня всегда театр был, прежде всего, исследовательской лабораторией. Поэтому мне часто коллеги говорили: „Игорь, ты когда-нибудь можешь вместо лекции спектакль поставить?“ Меня дразнили тем, что мой спектакль — это лекция. И это была единственная форма, в которой можно было, не привлекая внимания властей, всем этим заниматься. Потом, я изначально хотел быть режиссером, с самого начала. Но я считал, что для того, чтобы стать режиссером, нужно пройти это, это, это, это узнать. Я себе список составил, что должен знать режиссер, и до сих пор список не исчерпан.
Такой был романтический юноша».
Веруй. Радуйся. Возлюби…
Тут до меня дошел слушок, что многие заинтересованы в освещении новой формулы ученичества:
Веруй. Радуйся. Возлюби.
Предыдущую, конечно, все знают и выполняют:
Слушать. Думать. Делать.
Правда, некоторые посередине застряли… Думали, думали, так до сих пор ничего и не придумали.
Расширенно формула нового этапа звучит так: Радуйся — оттого, что Веруешь, Возлюби то, во что Веруешь. Самое сложное, конечно, Верую. По моим понятиям, веровать — это не действие, это состояние, тотальное переживание. Когда-то я рассказывал, если человек переживает что-то тотальное, или как бы, попросту говоря, вздрогнул весь и на этот выброс энергии, на этот «вздрог» положилось четкое желание, то оно обязательно сбывается. Просто сто процентов гарантии. Веровать — это тоже вздрог всего существа. Бывают люди, которые веруют, но не рады этому. Вера, обрушившись на них совершенно внезапно, является для них тяжелой ношей, которая мешает жить «по-простому». Как у нас любят говорить: «Хочу жить по-простому», то есть механически, когда все случается и не надо напрягаться. Такие люди веруют, но они не могут этому возрадоваться и поэтому помещают свою веру в иные миры, и, конечно, здесь все не так, как там. Там, да, там все в соответствии с верой, а здесь все не так, как надо. Знаете, как у Высоцкого: «Нет, ребята, все не так, все не так, как надо». И это служит им оправданием, что живут они не по вере своей. А если люди не живут по своей вере, то, естественно, живут по чужой. Но сами они, как правило, этого не замечают. Стараются не замечать. Вообще, о вере говорить — это чревато. Но все равно, надо говорить. Вера — это прежде всего преображение. В этом ее смысл. Преображение — процесс сложный, требующий от человека огромного напряжения, вынимающий и выворачивающий на свет божий все, что в нем есть. Как сказал доктор Щеглов: «Мы прекрасные и ужасные». Очень красиво сказал. И вот это все выворачивается и под беспощадным светом начинает преображаться. И это не морковка. Преображение — это предельное напряжение всех сил человеческих, предельное. Вот вы спрашиваете часто: «Как это? как это?»… Пока преображение не началось, пока вы не уверовали, не поставили эту веру над собой, не убрали ее из зоны своих манипуляций, что толку гадать «как»! Как случится, так и будет. Если вас тянет в доменную печь, то либо бегите в противоположную сторону, и без оглядки желательно, чтобы в соляной столб не превратиться, как жена Лота; либо горите в этом огне, и плавьтесь, и радуйтесь, и восторгайтесь преображению. И когда уже совсем будет предел и преображения, и восторга, и радости хотя бы оттого, что посмел, вошел в это, прыгнул, победил сторожевые пункты здравого смысла, полюбите этот мир, в котором это возможно. И ваш путь закончится, и пойдет грибной дождь, и будет светить солнце. И, если захотите, сможете вернуться к людям, от которых так долго и мучительно отрывались. Это будет прекрасная жизнь.
Преображение никогда не кончается.
«Может быть, еще одно переживание существенное: когда заболел мой брат, я был в армии. Когда я пришел из армии, я делал все для того, чтобы попытаться его вылечить. Мы доставали какие-то импортные супер-мупер-таблетки; я ездил в Москву, через всех своих знакомых вышел на главного специалиста Советского Союза по шизофрении. Я привез ему копию истории болезни. Я готов был везти Кольку в Москву на любой, самый рискованный тогда из новых методов лечения. Этот академик сказал мне: „Понимаете, нет смысла; только мама ваша надорвется в бесплодных надеждах, и материально вам будет тяжело, потому что у него неправильный диагноз“.
И рассказал, что в Советском Союзе диагноз „шизофрения вялотекущая“ ставят на 30 % больше, чем в Америке, а диагноз „маниакально-депрессивный психоз“ на 30 %, соответственно, меньше. А лечится это совершенно противоположными способами. И, проанализировав всю историю Колиной болезни, он мне сказал, что это неизлечимо. Что регрессии будут сокращаться, что будет жить долго, довольно адекватным будет, но никогда здоровым. И что закончит он свои дни в диспансере. Однажды я набрался наглости и спросил у Мирзабая, не может ли он помочь. Он сказал, что он не лечит такое. Не может. И вот тогда, когда я вышел от этого академика, я впервые до конца пережил, что такое невозможно. Что существуют-таки вещи, которые невозможно преодолеть. Это тоже был большой и очень важный урок».
Преображение, красиво говорили святые, преображение Господне, имея в виду не только преображение Христа, но и наше преображение — человеческое. Это может быть, для меня же это не «может быть», для меня это так и есть. Это и есть предназначение человека. Преображаясь сам, он преображает мир, одухотворяет его. Преображение и постижение. Это для меня и есть высший смысл, и, собственно говоря, все пребывание в мире — это постоянные усилия по раскрытию этого смысла. Помните, в Гефсиманском саду, усыпив апостолов, будущих апостолов, тогда еще своих учеников, молился Иисус до кровавого пота: «Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия; впрочем не как Я хочу, но как Ты». Однажды я узнал, что кровавый пот — это реальность. Что в суперэкстремальных ситуациях, в сверхзапредельном напряжении сил у человека может выступить кровавый пот. Вот у Иисуса в Гефсиманском саду такое случилось. Что он постиг в той молитве? Нам с вами вряд ли когда-нибудь откроется, потому что вряд ли мы с вами сможем так молиться. Мы к этой брехне про всякие динамические, статические и прочие псевдомедитации так привыкли, что нам в голову даже не приходит, что к медитации это вообще отношения не имеет. В энциклопедическом словаре русского языка написано, что медитация — это сосредоточенное думание. Йог бы со смеху перекувырнулся два раза. Медитация — это способ жить в молитве, если говорить по-русски. Это постоянная обращенность к источнику своей веры. Это вопрошание, а не психотерапия. Так привыкаешь быть клиентом, что забалтываются все понятия и смыслы.