Чем же все-таки болеет интеллигенция, по ощущению и убеждению М. Гершензона?
Во-первых, в своем наносном, заимствованном атезиме она отделена непреодолимой бездной от глубоко христианского своего народа.
Во-вторых, атеизм лишает ее душу и волю цельности, двоит ее, отделяя разум от действия. Она оказывается способной на разрушительные рывки, но не на повседневную созидательную работу.
Именно этот разрыв между интеллектом и волей не позволяет ей ввести в народный обиход даже те ее пусть и заимствованные, но обладающие общественной ценностью идеи, которые не лежат в русле атеизма и нигилизма.
Воля выступает в размышлениях Гершензона частицей универсального вселенского начала, синонимичного Богу, присутствующему в душе каждого человека. Ему представляется, что в своей совокупности все эти индивидуальные воли (воплощения Божественного начала) ошибаться не могут и творят волю Божью, осуществляют план Провидения. Интеллигенция в своем атеизме отреклась от Промысла Божия, подавила его в себе, загнала в душевное свое подполье и оставила свой разум в безвольной и бездуховной пустоте. Народ же в своем христианстве продолжает как целое свой промыслительный путь. Поэтому между интеллигенцией и народом пролегла пропасть.
Как уже было сказано, у Гершензона нет предположительных интонаций: ему все ясно не в меньшей степени, чем любому утописту всех времен и народов, хотя он и ощущает себя почвенником. Он глубочайше проникнут идеей религиозного народничества. Так, описав болезнь русской интеллигенции, он заключает:
"Могла ли эта кучка искалеченных душ остаться близкой народу? В нем мысль, поскольку она вообще работает, несомненно работает существенно - об этом свидетельствуют все, кто добросовестно изучал его, и больше всех - Глеб Успенский. Сказать, что народ нас не понимает и ненавидит, значит не все сказать. Может быть, он не понимает нас потому, что мы образованнее его? Может быть, ненавидит за то, что мы не работаем физически и живем в роскоши? Нет, он, главное, не видит в нас людей: мы для него человекоподобные чудовища, люди без Бога в душе, - и он прав, потому что, как электричество обнаруживается при соприкосновении двух противоположно наэлектризованных тел, так Божья искра появляется только в точке смыкания личной воли с сознанием, которые у нас совсем не смыкались. И оттого народ не чувствует в нас людей, не понимает и ненавидит нас" (стр. 85).
А признал-то народ в решающий свой час худших из худших радикал-атеистов (левых эсеров, анархистов и большевиков). И внял лишь одной истине: грабь награбленное! И ни роду-племени, ни вероисповедания у своих подстрекателей не спрашивал. И наоборот: разрывал в клочья наирусейших миротворцев. И даже простил заводилам бунта их принадлежность, в большинстве случаев, к "интеллигентщине" (помните, у Бухарина: "лучшие в мире вожди" - это "интеллигентские перебежчики"). И особой пропасти между собой и радикальными провокаторами грабежа и насилия под аккомпанемент большевистско-смердяковского "все дозволено!" не ощутил - пока не очнулся уже в ловушке.
Вот какая искра возникла "в точке смыкания личной воли с сознанием" и зажгла пожар. Может быть, так проявилось разогретое агитаторами народное чувство справедливости, оскорблявшееся веками. Но подбросил-то, повторю, роковую искру худший из атеистов. И рискнули качнуться всем весом за ним пусть на миг, но достаточный для того, чтобы западня впустила народ и захлопнулась.
Прошел уже 1905 год с его пожарами и грабежом усадеб, с его погромами. Но народ фетишизируется Гершензоном не в меньшей степени, чем Марксом пролетариат:
"Сами бездушные, мы не могли понять, что душа народа - вовсе не tabula rasa, на которой без труда можно чертить письмена высшей образованности. Напрасно твердили славянофилы о своебытной насыщенности народного духа, препятствующей проникновению в народ н а ш е й образованности; напрасно говорили они, что народ наш - не только ребенок, но и старик, ребенок по знаниям, но старик по жизненному опыту и основанному на нем мировоззрению, что у него есть, и по существу вещей не может не быть, известная совокупность незыблемых идей, верований, симпатий, и это в первой линии - идеи и верования религиозно-метафизические, т. е. те, которые, раз сложившись, определяют все мышление и всю деятельность человека. Интеллигенция даже не спорила, до того это ей казалось диким. Она выбивалась из сил, чтобы просветить народ, она засыпбла его миллионами экземпляров популярно-научных книжек, учреждала для него библиотеки и читальни, издавала для него дешевые журналы, - и все без толку, потому что она не заботилась о том, чтобы приноровить весь этот материал к его уже готовым понятиям, и объясняла ему частные вопросы знания без всякого отношения к его центральным убеждениям, которых она не только не знала, но даже не предполагала ни в нем, ни вообще в человеке. Все, кто внимательно и с любовью приглядывались к нашему народу, - и между ними столь разнородные люди, как С. Рачинский и Глеб Успенский, - согласно удостоверяют, что народ ищет знания исключительно практического, и именно двух родов: низшего, технического, включая грамоту, и высшего, метафизического, уясняющего смысл жизни и дающего силу жить. Этого последнего знания мы совсем не давали народу, - мы не культивировали его и для нас самих. Зато мы в огромных количествах старались перелить в народ н а ш е знание, отвлеченное, лишенное нравственных элементов, но вместе с тем пропитанное определенным рационалистическим духом. Этого знания народ не может принять, потому что общий характер этого знания встречает отпор в его собственном исконном миропонимании. Неудивительно, что все труды интеллигенции пропали даром. "Заменить литературными понятиями коренные убеждения народа, - сказал Киреевский, - так же легко, как отвлеченной мыслью переменить кости развившегося организма"" (стр. 85 - 86).
"Сонмище больных, изолированное в родной стране, - вот что такое русская интеллигенция. Ни по внутренним своим качествам, ни по внешнему положению она не могла победить деспотизм: ее поражение было предопределено. Что она не могла победить собственными силами, в этом виною не ее малочисленность, а самый характер ее психической силы, которая есть раздвоенность, то есть бессилие; а народ не мог ее поддержать несмотря на соблазн общего интереса, потому что в целом бессознательная ненависть к интеллигенции превозмогает в нем всякую корысть: это общий закон человеческой психики. И не будет нам свободы, пока мы не станем душевно здоровыми, потому что взять и упрочить свободу можно лишь крепкими руками в дружном всенародном сотрудничестве, а личная крепость и общность с людьми - эти условия свободы - достигаются только в индивидуальном духе, правильным его устроением" (стр. 87).
Но если у народа есть некая соборная, целостная душа, то как она может отсутствовать ("сами бездушные...") в его детях, членах, частях? Пусть спящая или больная. Гершензон глубоко (за исключением антисемитизма) перекликается с И. Шафаревичем: живой и одухотворенный "большой" и бездушный, больной (у Шафаревича еще и злокозненный, и полуинородческий, а то и целиком инородческий) "малый" народ. Из них "малый" утерял то главное (религиозно-метафизическое, органичное для него), что, казалось бы (в силу одной своей органичности и метафизичности), не может уйти иначе как в глубь больной, раздвоенной души. И снова тот же вопрос: почему этот органично, метафизически прозорливый народ принял из интеллигентов-идеалистов (все же идеалистов; это признано и Гершензоном) самых крайних и худших: фанатиков и абсолютных утопистов одновременно? Да еще хорошо разбавленных люмпенами и бандитней...
Вчитайтесь - и вы увидите: трактовка "метафизического" - в этом контексте - есть лишь неофитско-(горячность и крайность)националистическая (как это ни парадоксально) его интерпретация. И при этом сугубо рационалистическая, ибо идет не от интуиции (интуиция не ошибается столь сокрушительно) и не из метафизических глубин, в которых места национализму нет.
М. Гершензон призывает интеллигенцию к самолечению. Но при этом, повторим, говоря об интеллигенции как о "сонмище больных, изолированных в родной стране", он сожалеет о том, что