* * *
В статье П. Струве "Интеллигенция и революция" бьет через край стремление автора сбросить с себя опостылевший да и тесный уже "интеллигентский мундир". Но и здесь горячность и страстность этой жажды отмежевания выдают неофита. Автору статьи присуще (так же, как и М. Гершензону) стремление к абсолютизации своих наблюдений, к построению универсальных формул и к отысканию категорических определений. Время помогло современному читателю проверить надежность некоторых из них. Да и сам П. Струве пережил в своем развитии немалые изменения.
Вчерашний убежденный марксист, а значит - "интернационалист" и материалист, Струве 1907 - 1909 годов - приверженец национально-государственной идеи и ревнитель веры. Резко отвернувшийся от социализма и позднее давший четкое и лаконичное обоснование его принципиальной системно-экономической несостоятельности, здесь Струве судит социализм только со стороны нравственно-религиозной и национально-государственной, но еще н е с с и с т е м н о й.
Парадоксы П. Струве, порой блестящие, интересны для чтения. Но они скорее могут послужить импульсами к размышлениям на затронутые автором важнейшие темы, чем заставить нас разделить позицию автора. Для этого, на мой читательский взгляд, им недостает обоснованности, а порой глубины. Так, вызывает сомнение центральный исторический парадокс статьи: установление тождественности социальных ролей казачества времен его антигосударственного "воровства" и радикальной интеллигенции 1860 - 1900-х годов. Этот ярко изложенный тезис эпатирует и привлекает внимание. В его защиту можно найти некоторые (поверхностные, впрочем) доводы: антигосударственный дух, инициация бунтарских движений, небрежение бытом и правом, самой жизнью, своей и чужой, присущи в какой-то мере обоим слоям. Но все-таки это сходство внешнее, каковым может быть близость формы мяча и ежа. Или чуть более органическое - в некоторых немногих отношениях в исторически ограниченные периоды.
Немало в статье и противоречий. Так, автор, государственник и категорический оппонент революционной смуты, бранит государственную самозащиту от революции ("воцарилась реакция", "отвратительное торжество реакции") в лучших фразеологических традициях "интеллигентщины" и ее мундира (у него недавно еще - с немалого чина эполетами и аксельбантами по оппозиционерской табели о рангах). Самое огорчительное в этой статье - незавершенность, какая-то словно бы даже оборванность концовки, несмотря на то, что мы имеем дело со вторым изданием. Финал скомкан именно там, где вместо литературно-философского высокословия хотелось бы получить хотя бы намек на ответ. Причем не на классический российский вопрос "что делать?" (ч т о - нам вроде бы сказано), нет, - на более конкретный и менее характерный для большинства образованных россиян вопрос "к а к это сделать?". У Струве на месте финального "что и к а к делать?" возникает не слишком внятная скороговорка:
"Такой идейный кризис нельзя лечить ни ромашкой тактических директив, ни успокоительным режимом безыдейной культурной работы. Нам нужна, конечно, упорная работа над культурой. Но именно для того, чтобы в ней не потеряться, а устоять, нужны идеи, творческая борьба идей" (стр. 174).
На том и все.
Каких идей? Что означает "т в о р ч е с к а я борьба идей" (а не бесплодная устная и печатная говорильня)? Можно ли столь беспечно пренебрегать "ромашкой тактических директив", если речь идет не только о размышлениях, но и о воспитании в людях определенного личного и общественного поведения? Ведь в с я - особенно явно с 1903 года - деятельность самого опасного крыла радикалов является разработкой и осуществлением разрушительно-провокационной т а к т и к и. "Что делать?" Ленина - это не вопрос, а пропагандистская и военно-тактическая диспозиция.
Российские экс-радикалы, ставшие оппонентами своей исходной среды, ведут себя так, словно у них в запасе по меньшей мере столетия. Чего? Того сравнительного затишья, "застоя" (эпизоды без всенародно-державных катаклизмов не в счет), который длился примерно сто тридцать лет - от казни Пугачева и до революции 1905 года? Тем временем радикалы, н е в ы б ы в ш и е из своих когорт, без устали роют тактические шурфы и закладывают в них организационно-пропагандистскую взрывчатку. Те, кто кажется себе прозревшим, почиют на пуховиках философической аполитичности. А в шурфах уже горят фитили.
Итак, развязки у Струве нет. Да и какая развязка может быть у эссе, у потока мыслей?
Но мне бы хотелось остановиться на двух его идеях.
Я не берусь обсуждать по существу затронутые Струве религиозные вопросы. На мой взгляд, это проблематика не публицистическая, а либо интимно-личная, либо богословская и философская. Я же не богослов и не философ. Но все же один достаточно общий и внешний вопрос я позволю себе затронуть. В статье П. Струве сказано, в частности, следующее:
"В ту борьбу с исторической русской государственностью и с "буржуазным" социальным строем, которая после 17-го октября была поведена с еще большею страстностью и в гораздо более революционных формах, чем до 17-го октября, интеллигенция внесла огромный фанатизм ненависти, убийственную прямолинейность выводов и построений и ни грана - религиозной идеи.
Религиозность или безрелигиозность интеллигенции, по-видимому, не имеет отношения к политике. Однако только по-видимому. Не случайно, что русская интеллигенция, будучи безрелигиозной в том неформальном смысле, который мы отстаиваем, в то же время была мечтательна, неделовита, легкомысленна в политике. Легковерие без веры, борьба без творчества, фанатизм без энтузиазма, нетерпимость без благоговения - словом, тут была и есть налицо вся форма религиозности без ее содержания. Это противоречие, конечно, свойственно, по существу, всякому окрашенному материализмом и позитивизмом радикализму. Но ни над одной живой исторической силой оно не тяготело и не тяготеет в такой мере, как над русской интеллигенцией. Радикализм или максимализм может находить себе оправдание только в религиозной идее, в поклонении и служении какому-нибудь высшему началу. Во-первых, религиозная идея способна смягчить углы такого радикализма, его жесткость и жестокость. Но кроме того, и это самое важное, религиозный радикализм апеллирует к внутреннему существу человека, ибо с религиозной точки зрения проблема внешнего устроения жизни есть нечто второстепенное. Поэтому как бы решительно ни ставил религиозный радикализм политическую и социальную проблему, он не может не видеть в ней проблемы воспитания человека. Пусть воспитание это совершается путем непосредственного общения человека с Богом, путем, так сказать, надчеловеческим, но все-таки это есть воспитание и совершенствование человека, обращающееся к нему самому, к его внутренним силам, к его чувству ответственности.
Наоборот, безрелигиозный максимализм, в какой бы то ни было форме, отметает проблему воспитания в политике и в социальном строительстве, заменяя его внешним устроением жизни" (стр. 167 - 168).
Насколько я знаю, религиозные войны, религиозные суды и самосуды, а также разнообразные последствия присвоения себе Церковью права земной власти отличались и отличаются в разных странах, вероисповеданиях, конфессиях, сектах и временах величайшей жестокостью. Упомянутые П. Струве "огромный фанатизм ненависти, убийственная прямолинейность выводов и построений... легковерие без веры... и нетерпимость без благоговения", ничем не смягчаемые "жесткость и жестокость", безразличие к человеку, к личности и все прочие перечисленные им пороки свойственны религиозному м а к с и м а л и з м у в такой же мере, в какой и безрелигиозному. Религиозный экстремизм бывает проникнут еще и чудовищным лицемерием. Он греховнее безрелигиозного, ибо порочные иерархи и клиры ведают, что творят. Беда здесь, вероятно, в жестокости, максимализме и фанатизме к а к т а к о в ы х, а не в эпитетах к ним. Завет веры, подобно другим идеям, учениям и устремлениям, реализуется через ч е л о в е к а, в ч е- л о в е к е и ч е л о в е к о м. А люди, в том числе и священнослужители, слабы, несовершенны и различны. Один и тот же догмат интерпретируется ими по-разному. Уже по одной этой причине религиозность автоматической гарантией от впадения в грехи, которые Струве приписывает лишь атеистам, служить не может. Она не снимает с человека задачи осмысления и выбора, хотя и дает для ее решения устойчивую систему координат. Насколько я в состоянии судить, промысл по отношению к человеку не фатален. И поэтому в каждом конкретном случае человек стоит перед размышлением и выбором. Вера в жизнь вечную могучая опора, но ведь и она для каждого человека зависит от всех его выборов в жизни земной. П. Струве касается этих сверхсложных вопросов не просто поверхностно, а как-то наскоро, телеграфно.