Тогда-то — вместе с вопросом о стариканстве Вагнера — мне и пришла в голову идея написать рассказ. Или не рассказ, повесть. Или не повесть, а очерк… эссе… Черт знает что — назовем это для ясности «текст» — перло из меня наружу, не позволяя заснуть, мешая жить. Возможно, это просто выходил на волю хамсин, проникший в мои вены там, на горе. Точнее, не он выходил, а тело само выдавливало его из себя — по букве, по слову, по предложению.
Я поднялся с постели и сел за клавиатуру. Сначала я думал, что это будет текст о стариках — недаром же мне еще в середине дня подумалось, что объяли меня старики до души моей: старик Яков, старик Коган, старик Узи, старик Ицхак Лави, а теперь вот еще и старик Вагнер… Но вышло иначе: старики получались оболочкой, антуражем… — нет, хороводом — вот оно, правильное слово! Хороводом они кружились вокруг некоего центра, объединяющего и связующего их всех — пока еще непонятно, чем и как.
И этим центром был он, Арье Йосеф, — человек, которого я даже не знал. Его фотография, которую мы взяли у Ольги, вызывала смутные ассоциации: наверное, когда-то я сталкивался с ним в поселковой лавке или на праздновании Дня независимости, где обычно собираются жители обоих поселений. Возможно, я проезжал мимо, когда он стоял на автобусной остановке, а может быть, даже подвозил его до города. Но так или иначе, я не подошел бы к нему, встретив на улице или в компании. Нас не связывало ровным счетом ничего — и тем не менее, этот абсолютно незнакомый человек необъяснимым образом стягивал воедино все составляющие текста: стариков, меня, самарийские вади и холмы, поздний осенний хамсин, ливень, барабанящий в окно, мою изнурительную ночную бессонницу.
Я сказал — «составляющие текста», но, вероятно, правильнее было бы сказать — «составляющие жизни». А впрочем, мне все чаще и чаще кажется, что особой разницы нет.
У меня и у героя моего текста не существовало ни общего прошлого, ни общего настоящего. Иногда это возможно поправить будущим, но у нас не предвиделось и общего будущего — если, конечно, не считать таковым конечную станцию, на которую рано или поздно гарантированно прибывает любое временно живое существо.
О чем же тогда стучала моя клавиатура? — Понятия не имею. Я просто описывал события странного дня… а хотя — почему странного? — ведь не произошло ничего невероятного, ничего из ряда вон выходящего… Ну ладно, пусть будет не странного, а утомительного — с этим-то спорить невозможно, правда? — Правда, невозможно…
Экран монитора мерцал перед моими воспаленными глазами, как пыльный хамсинный туман: видимость почти нулевая, ну разве что ближний слой мира — камни, кустарник, толстая питусина спина… ну разве что ровные ряды слов, непостижимым образом выскакивающих из хамсина. Я видел лишь текст, один лишь текст, а за ним покачивалась и плыла глухая неразличимая бесформенность — такая же, как там, на холме между Гинот Керен и Эйялем, только не грязно-желтая, а грязно-белая… — тоже мне большое отличие.
Зачем я это делал? — Не знаю. Наверное, чтобы чем-то занять себя, не сбрендить от бессонницы, удержаться в рамках стандартного поведения, не превратиться во всеобщее посмешище типа Беспалого Бенды… Хотя нет, это не могло быть причиной. Меня ведь и в самом деле мало волновало мнение садовника Питуси, или старика Когана, или даже чересчур самостоятельного старика Узи. Куда вероятнее предположить, что от меня, от моего желания или нежелания не зависело в ту ночь почти ничего — даже мои собственные действия. Да, я сидел перед компьютером и выцеливал клавиши с нужными буквами — но это вовсе не означало контроль над событиями.
Текст создавался сам собой, а потому вопрос «зачем?» следовало адресовать ему, а не мне — почти безвольному медиуму, инструменту текста, роботу хамсина. Забавно, что, поняв это, я испытал странное облегчение, хотя по идее должен был бы почувствовать себя униженным — ведь как ни крути, человек не любит, когда его столь внаглую используют. Но с другой стороны, самостоятельность, проявляемая текстом, начисто освобождала меня от ответственности. Пусть теперь он, а не я, заботится о таких скучных вещах, как определение жанра и поиски пропавшего героя. Он, а не я. Лелея в душе это благотворное злорадство, я вернулся в постель и немедленно заснул.
Утро выдалось превосходным: воздух, до кости промытый дождем и до скрипа протертый солнцем, напоминал чудесную линзу, сквозь которую, как ни посмотри, можно было в деталях различить самые дальние дали и сути. Направляясь к старику Когану, я сделал небольшой крюк, чтобы подойти к тому месту, где начинался спуск в вади, и в который уже раз подивился тому, как быстро происходят в наших краях самые крайние перемены.