Понятно, что продвигались мы крайне медленно. Поначалу я очень уставал. Воспоминания старика более всего походили на монотонный многочасовой фильм ужасов; дата за датой, число за числом, фамилия за фамилией он разворачивал перед моими глазами картины массовых убийств, судьбы загубленных семей, истории расстрелянных, зарубленных, втоптанных в кровавый снег. Ничто так не утомляет душу, как подобные разговоры. Неудивительно, что уже к третьей нашей встрече я окончательно перестал воспринимать страшную суть когановских рассказов: отупевшая ради собственного спасения психика благоразумно переориентировалась на чисто лингвистические задачи литературного редактирования.
Тем поразительней выглядел тот неизменный, ни на минуту не снижающий своего высочайшего градуса эмоциональный накал, который демонстрировал сам рассказчик. На глазах его блестели слезы; он снова и снова переживал каждую смерть, каждую несправедливость — так, словно речь шла о его родных и близких, так, словно он сам видел это воочию. Но ведь нет! Он физически — и по малолетству, и по географической удаленности, и по личному статусу — не мог быть свидетелем подавляющего большинства описываемых им событий. Откуда же тогда взялась эта болезненная вовлеченность? И как может нормальный человек нести в себе подобную тяжесть? Да-да, волей-неволей я раз за разом возвращался к этому вопросу.
Он вертелся у меня в голове и в то злополучное утро большого хамсина, когда я, беспокойно поглядывая на часы, плелся к старику Когану на очередную сессию наших бесед. Накануне мы добрались до декабрьской ночи 1928-го года, когда от подъезда дома на Адмиралтейском проспекте отъехали два черных автомобиля ОГПУ, увозя в никуда бывшего чекиста Иосифа Когана и бывшую красную балерину Соню Маковскую. Литературному герою шили активное членство в троцкистско-зиновьевской банде; его жене — буржуазно-аристократическое происхождение, а также шпионаж и преступные сношения с контрреволюционными кругами — белофиннов и белояпонцев одновременно.
Последнее звучало настолько нелепо, что я не мог не усмехнуться.
— Чему вы смеетесь? — сердито спросил старик. — Вам все хиханьки-хаханьки, а мы остались вдвоем. В шесть лет — круглое сиротство. Очень смешно.
— Извините, — смутился я. — Уж больно дурацкое обвинение предъявили вашей матери. Добро бы еще что-то одно — финны или японцы… но одновременно?! Они что там, в ЧК, географию не учили? Где Финляндия и где — Япония…
Коган сварливо ощерился и подался вперед всем телом.
— Во-первых, молодой человек, вы крайне невнимательны: в то время «контора» называлась уже не ЧК, а ОГПУ. А во-вторых, в предъявленных обвинениях не было ни слова неправды. Мне нужно, чтобы вы поняли. Ни слова!
— Ладно. Вам виднее, — сказал я примирительно и добавил ради перемены темы: — Кстати, вы упомянули, что остались вдвоем. С няней? С родственницей?
— Няня не в счет, — презрительно хмыкнул старик. — Чего-чего, а прислуги у красных господ хватало. Вдвоем — это вдвоем с братом. У меня был брат-близнец, Густав. Ну что вы так на меня уставились? На сегодня закончили. До свидания.
В каморке на втором этаже было жарко и душно. Непостижимым образом хамсинная пыль проникала сквозь плотно закрытые окна и нежным пушистым слоем скапливалась на поверхности стола, на полу и на стариковской лысине. Казалось, что мы сидим в чердачном чулане заброшенной дачи, куда десятки лет не ступала ничья нога — ни человека, ни крысы, ни даже призрака. Я прикинул, не попросить ли включить кондиционер — и не стал, чтоб не нарываться на весьма вероятный презрительный отказ.
Старик Коган выглядел раздраженным больше обыкновенного; что-то явно тревожило и отвлекало его — возможно, лежавшая на столе голубая пластиковая папка. Не прерывая своего повествования, он то и дело прикасался к ней пальцем, как дети трогают птенца, выпавшего из гнезда на тропинку: жив ли?.. Как и следовало ожидать, папка не шевелилась, притворяясь мертвой, зато палец оставлял на гладкой голубой поверхности продолговатый след, и я потом с интересом наблюдал, как пыль, спохватившись, трудолюбиво восполняет недостачу.
Сосредоточиться в такую погоду решительно невозможно: кажется, пыль проникает и в мозг; мысли топчутся в пыльном шуме — каждая сама по себе, как подкуренные подростки на дискотеке, и нет ни силы, ни воли, прикрикнув на самого себя, собрать их воедино. Вот уж действительно — магнитная буря: голова не на месте, как стрелка взбесившегося компаса.