Заложниками оказывались не только он сам, но и его отец, его родные и друзья, а также родные и друзья Лёни Йозефовича, и еще шире — весь их несчастный, громимый и гонимый народ, веками прикованный к подвальной скобе, вбитой в чужую злобную землю между Атлантикой и Тихим океаном. Народ-заложник, одержимый стокгольмским синдромом, то придушиваемый для острастки тем или иным сукинсоном, то насилуемый для удовольствия тем или иным карпом патрикеевичем, счастливый уже позволением дышать или надеть штаны — и славящий при этом своих убийц и насильников, слагающий слащавые песни о любви к ним, с рабской готовностью подсовывающий собственных детей под их мерзкие чресла!
По-видимому, сила и точность этой неприятной мысли так поразили Карпа, что с тех пор он поверяет ею любые ситуации. Скорее всего, теперь ему кажется, что он знал и помнил о своем глобальном заложничестве в течение всей жизни. Так иногда случается при очень большом потрясении… Но меня здесь интересует отнюдь не Карп. Меня интересует текст. Текст, который снова потребовал смены автора. Грубо говоря, это можно описать следующим образом: Боря сфокусировал повествование на Арье Йосефе и таким образом выполнил свое авторское назначение. Карп, в свою очередь, еще больше уточнил фокус, наведя его на самый позвоночник судьбы, на смысловую жизненную ось пропавшего главного героя — комплекс заложничества. Следовательно, роль Карпа можно также полагать завершенной.
Вот только где его искать, нового автора, где? Если в борином тексте содержались явные намеки на преемника, то теперь я не видела решительно никого, кто подходил бы на роль очередного рассказчика. Не Эфи же Липштейн в самом деле… И не старик Коган… А впрочем, кто его знает…
Я чувствую, что еще немного — и ноги мои зазвенят от холода. Хватит, Лена. Умрешь — не закончишь текста. Сейчас я встану, спрячу в сумку блокнот и ручку и пойду наверх, в спальню, где посапывает и улыбается во сне Боря. Я лягу рядом, прижмусь и разбужу его. И когда он проснется и руки его потекут по моему животу, по груди и спине, а рот станет требовательным и жадным — тогда я снова согреюсь и буду снова готова к работе над текстом… хотя в какой-то момент и забуду о нем на несколько коротких простительных минут.
Утром старик Коган встретил нас необычно приветливо. Честно говоря, он и до того не казался мне таким злобным, каким обрисовал его Борис в своей повести. Возможно, сильное чувство, ощутимо звучавшее в рассказах старика, и впрямь следовало назвать ненавистью. Но я не спешила осуждать его за это. Во-первых, могли ли не сказаться на психике те чудовищные испытания, которые судьба обрушила на этого человека? Раннее сиротство, детдом, насилие, лагерь… — есть от чего озлобиться. Во-вторых, старик Коган пока еще оставался одним из возможных кандидатов в авторы. А корректор никогда не должен судить автора — ведь это может повлиять на отношение к тексту.
Не исключаю также, что в моем присутствии старик вел себя несколько иначе, чем наедине с Борей. Я ему явно понравилась. Во всяком случае, пока рассказ шел на мирных тонах, Коган обращался исключительно ко мне, полностью игнорируя Бориса. Но стоило возникнуть в его речи хоть сколько-нибудь обвинительной патетики, как вся она незамедлительно переадресовывалась мирно дремлющему доктору Шохату. Потревоженный гневными выкриками, Боря вздрагивал, просыпался и принимался хлопать глазами — сначала недоуменно, затем сердито. Неудивительно, что доктор и его клиент испытывали друг к другу нескрываемую антипатию.
Но в то утро, открывая нам дверь, старик даже попытался выдавить из себя некое подобие сердечности — абсолютно безуспешно, ибо последняя улыбка давно уже сгнила от многолетнего неупотребления в самой дальней кладовке стариковской души. Карп отсутствовал. Хозяин усадил нас в гостиной и потер руки. В этот момент он напоминал почтенного ученого, готовящегося представить труд своей жизни Королевскому обществу, с сэром Ньютоном во главе.
— Мне нужно, чтобы вы поняли, — торжественно произнес он. — Сегодня у нас чрезвычайно важный момент. Он прояснит вам очень и очень многое. Прольет, так сказать, свет. В том числе и на вещи, которые столь многие хотели бы забыть. Хотели бы, да только кто им позволит!
Последнюю фразу Коган прорычал в сторону пока еще бодрствующего Бори. Тот презрительно фыркнул, но промолчал.
— Как вам уже известно, Леночка… — Коган вновь повернулся ко мне, сменив по такому случаю гнев на милость, — …я сидел в Ухтижемлаге.