Остальные участники операции находились в толпе догонявших и усердно болтались под ногами верзилы-физрука и наиболее прытких пионеров. Они же, как старожилы, пытались подсказывать наиболее короткую дорогу.
Феликс бежал с мячом три километра.
Пионерам выдали новый мяч, а украденным мячом сборная поселка тренировалась на секретной лесной полянке и взяла потом первенство района среди юношеских команд и полагавшуюся за победу настоящую форму.
Да, лихое и бедовое было времечко! Феликс может рассказывать долго, но пора готовить плахи для следующего венца. Никола тоже порывается поведать нам, как он в детстве порвал новые брюки на грандиозном саратовском заборе, преследуя шпану, но Молодцов уже разматывает рулетку, и мы с Феликсом беремся за пилу. В другой раз. «Так, мужики! – переходит к делу Саня. – Отпилите мне четыре двадцать. Только ровно. А ты, Никола, тащи из погреба паклю, будем подстилать».
Работать с Молодцовым – одно удовольствие; наверное, его любят и на работе. Он видит на несколько этапов вперед и никогда не суетится. Он тоже строит первый в своей жизни деревянный дом, но так, словно все пятнадцать лет после института только этим и занимался. Если у тебя что-то не получается, он подходит, грубовато берет из твоих рук топор или стамеску и недолго показывает, как надо правильно стесывать доску, чтобы не расколоть ее, или вырубить гнездо с натягом под стойку. «Понял? – коротко спрашивает Молодцов. – Давай!..» Удивительно: плотником он не работал, но плотницкое дело знает. Понимаешь и даешь после его показов быстрее, чем после самых тщательных разъяснений кого-либо. Флюиды, наверное, какие-то.
Когда Саня с Надеждой поженились, еще была жива наша мать. Саня ей сразу понравился. И он вспоминает ее с грустной улыбкой: «Эх, таких тещ сейчас уже не бывает…»Когда немцы уже подступали к Ленинграду и отец стал настаивать, чтобы мать эвакуировалась вместе с детьми, она ответила, что если она усмиряет в одну минуту пьяного дворника Шамиля Саббитова, то не ей бояться какого-то плюгавого фюрера.
– Чихать мы хотели на этих фашистов, – сказала мать, пеленая недавно родившуюся дочку. – Правда, Надюша? Пусть только сунутся. Ленинград – это им не Париж с кафешантанами. Тут народ посерьезней.
Отец в сером железнодорожном кителе расхаживал по комнате и уговаривал мать уехать, пока не поздно. За его движениями, насторожив уши, следил косматый Джуль. Он лежал на полу, уместив голову на мощной лапе.
– Не надо, Коля, – мать взяла на руки дочку и выпрямилась. – Останемся вместе. Я ведь тоже кое-что обещала, когда получала партбилет.
Джуль зевнул, лязгнув зубами, и пошел в коридор – спать.
Отправив в эвакуацию старших, мать с Надеждой осталась в Ленинграде.
Надежда родилась в августе сорок первого, когда в городе еще не знали, что такое бомбежки, но из родильных домов уже выносили детские кроватки и ставили койки для раненых.
Отец привез с огорода в Стрельне недозрелую капусту, заквасил ее в бочонке, снес тот бочонок в подвал и, наказав матери беречь себя и дочку, уехал на Ириновскую ветку Октябрьской железной дороги; туда, где сейчас стоят мемориальные столбы, ведущие счет километрам «Дороги жизни».
Мать начала сдавать кровь – донорам иногда выдавали паек.
Джуля съели еще осенью.
Зимой сорок первого мать завязывала себе рот и нос полотенцем, смоченным в скипидаре, чтобы не слышать одуряющего запаха, когда она брала из того бочонка щепотку капусты, чтобы приготовить Надежде отвар.
Отец появлялся редко.
На левой руке у матери был шрам от ножа. Она воткнула нож в ладонь, чтобы не выпить самой теплую солоноватую воду, оставшуюся после мытья бочонка. Шрам был маленький, едва заметный – нож, проколов ссохшуюся кожу ладони, сразу уперся в кость.
В блокаду отец водил поезда. Он рассказывал, что на его трассе был отрезок пути, который назывался коридором смерти. Проскочить его без потерь удавалось либо ночью, либо на полном ходу при контрогне нашей артиллерии. Немцы били по хорошо пристрелянной цели.
Я помню, как мы с отцом ходили смотреть его паровоз в депо около Финляндского вокзала. Я иду по рельсу, щурясь от бегущего по нему солнца, и отец держит меня за руку. Темные шпалы пахнут мазутом. Мы проходим мимо тупоносых электричек с распахнутыми вовнутрь дверьми и оказываемся возле маленького, словно обрубленного сзади паровоза – «овечки». Еще один паровоз с колесами в мой рост. Ступеньки. Блестящие поручни. Забитые фанерой окна. Слабый запах шлака. Отец трогает рычаги, открывает черную топку, что-то рассказывает мне. Большая, как ковер, металлическая заплата. Заплатки поменьше. Остальные отцовские паровозы не дожили до победы.