— Ты командир, — значит, нет в твоем подразделении над тобой старшего, возраст — мура, солдат есть солдат, и он тебе во всем подчиненный.
— То есть как это во всем? Есть очень умные, знающие, двое даже в ФЗУ преподавали. Они мне очень помогают с дисциплиной, когда боя нет, и вообще хорошо влияют на всех.
— Ладно, тебя не переговоришь. Но помни: если почувствуют, что ты еще цыпленок, развалишь роту…
Пугачев знал, что солдаты любят своего ротного. Он и сам превыше всего ценил такую солдатскую любовь, но считал, что она для него самого только свидетельство его признания, которое не смягчит его командирской твердости, требовательности и безжалостности, когда она справедлива и неизбежна, как он и к себе был безжалостен в бою.
Он испытывал нежное любопытство к тем чертам Петухова, какие подавлял в себе или возможно, просто боялся их обнаруживать, считая их только слабостью, а не силой, способной подчинять других или хотя бы внушать солдатское доверие, полагая, что повелительностью легче внушить веру в командирскую твердость.
Конюхов понимал, какое влияние оказывает на Петухова обаяние Пугачева, самого отважного и дерзкого в бою комбата, его своеобразная размашистая открытость, твердая решимость отказаться от всех привязанностей, чтобы не цепляться за свою жизнь. Та снисходительная ирония, с которой Пугачев воспринимал перепадавшие ему иногда удовольствия во время кратких передышек между боями, словно раз навсегда приговорив себя к тому, что длинной и прочной жизни ему не выпадет, а вершина, к которой он стремится, — это выиграть бой, который, кроме него, никто бы не смог выиграть, и хоть пасть в нем, но чтобы этот бой стал легендой.
В жизнь Петухова война ворвалась почти сразу после окончания школы, где его учили тому, как много пользы принесет человек, вооруженный знаниями, в стране, высшая цель которой — строить всечеловеческое счастье.
Но страна и в текущей жизни была исполнена множества подвигов Папанинцы, Чкалов, Громов, челюскинцы, стратонавты, строители Комсомольска, герои-пограничники, те, кто сражался, помогая революционной Испании, и, наконец, героизм труда, возведенный в высшую степень человеческой доблести, славы и геройства, — все это взывало к подвигу всех и каждого.
Что касается империалистов и фашистов, то здесь у Петухова, как и у его сверстников, была полная ясность: если враг нападет, то наша Красная Армия сразу его уничтожит, и если б Ворошилов и Буденный командовали войсками революционной Испании, то победил бы испанский Народ, а не франкисты.
Красная Армия, овеянная легендами, выступая стройными парадными когортами на площадях в дни праздников, вызывала праздничное восхищение, любование ее рыцарским обликом, и каждый красноармеец воплощал в себе героизм и ратную славу всех времен.
Поэтому Петухов не испугался, что началась война, он испугался только, что его не возьмут на эту войну.
И когда он с путевкой райкома комсомола пришел в райвоенкомат и ему сказали: «Зачислен», — он так растерялся от радости, так искренне благодарил членов комиссии, что его даже сурово одернули в столь наивном и неуместном выражении бурной радости, когда война — всенародное горе.
В первые, самые тяжкие, горькие месяцы войны для Конюхова вот такие солдаты, как Петухов, были самым мучительным испытанием его собственной совести перед ними, и не только перед ними, он страшился, чтобы в сознании их не погасло, не померкло все то, что было ярким, зовущим светом в грядущее, которое, казалось, уже прочно вступало сегодня в жизнь всенародную.
И когда на батальон, бодро шагающий с песней в пешем марше, внезапно с незащищенного неба обрушились бомбовые удары и люди падали, корчились, истерзанные осколками, разбегались, уползали, молили о помощи, он не был уверен, удастся ли собрать их снова в маршевую колонну, а когда собрали, вывели из лесу, шли снова угрюмо молча, согбенно по пыльной горячей дороге, и взоры всех были настороженно, напуганно обращены в небо. Поэтому батальон шагал, шатаясь, — спотыкаясь, словно ослепший. И когда потрясенных, удрученных, растерянных после первой бомбежки солдат с ходу пришлось выводить на неподготовленные позиции и на них принять бой, Конюхов думал горестно, что они не годны для боя, поскольку столь явно проявили бесстыдное слабодушие, жалкий ужас и беспомощность при первом же прикосновении смерти.
Но он, Конюхов, ошибся. Все, что он увидел постыдного в поведении солдат при первой бомбежке, было верным, но несправедливым, потому что каждый из них, пережив ужас, переживал теперь стыд за себя, за свое малодушие и не искал себе оправдания в том; что они были беспомощны воевать с врагом в воздухе и от этого сознания своей беспомощности утратили волю, которая ни к чему, если ты, как пресмыкающееся, распростерт на земле и только покорно ждешь, минует тебя или не минует. Жалкий, понурый вид хромающего батальона, вывалянного в придорожных кюветах, в запыленных бинтах, с лицами, вдруг сразу отощавшими, постаревшими, и онемевшего, потому что кому охота каяться в том, кто как разбегался в бомбежке, прятался от бешеных мгновенных костров взрывов, вселял ощущение безнадежности.