Выбрать главу

В нашей комнате оказалось старое надтреснутое зеркало. Я остановился перед ним и вскрикнул, увидя наполовину чужое лицо. Теперь стало понятным, почему и часовые, и пленные красноармейцы величали меня стариком. У зеркала стоял человек 26 лет с мутными полусумасшедшими глазами, с сильно тронутыми проседью волосами, жалкий, осунувшийся, сгорбившийся.

Прошел длинный, тоскливый день. Мои товарищи почти не разговаривали со мной. Они считали меня слегка тронутым, особенно после того, как по какому-то пустяковому поводу я пришел в ужасное раздражение и начал что-то очень горячо и путано доказывать. Часовой начал уже вслушиваться. Меня еле-еле остановили.

Торжественный багряный закат заполнил комнату. Я потянулся к окну — единственному выходу в мир, на волю... Если бы не окрики товарищей и ругательства часового, я так бы и вышел, кажется, сквозь переплет рамы и звон стекол, по мягкому, пушистому красному ковру заката — к смерти, к освобождению.

Ночь. Все заснули. Вдруг я услышал, как осторожно отпирают замок, услышал бряцанье сабель, топот ног.

«Выводят на расстрел» — подумал я. Минута-другая ожидания. Дверь раскрывается. В комнату вносят большую посудину с каким-то варевом.

Поездка в Галицию

Ранним утром следующего дня нас выстроили во дворе и после переклички, сопровождаемой бранью и зуботычинами, повели на вокзал. Я едва держался на ногах, — меня качало из стороны в сторону. Кто-то сказал унтеру, что у меня жар, я брежу. Он остановился на минутку и, сказав «добре, добре», махнул рукой и пошел дальше. Он был прав, этот бравый унтер. Мне бы несдобровать в Житомире. Каким-то чудом мне удалось избежать посещения военной комиссии с добровольцами из местной буржуазии, занимавшейся отбором и выявлением «комиссаров». Я был единственный более или менее значительный работник, попавший в плен.

Босой, в подштанниках и рубахе, я на холодном апрельском ветру больше всего страдал от того, что не поспевал за товарищами. Для первой прогулки босиком — неподходящая обстановка. С вокзала в тюрьму я еще кое-как добрался в чулках. Теперь же я то и дело попадал голой непривычной ногой то на камень, то еще хуже — в лужу.

Ехали мы не день, не два, а целых 12. Народу было много, так что мы согревали друг друга. Но от меня, как от больного, естественно, сторонились. Я лежал один и то мерз немилосердно, то весь горел, мучаясь палящей жаждой.

Мы явно мешали жить сопровождающему нас унтеру — простому, инертному крестьянскому парню. Чтоб вознаградить себя за беспокойство, он не кормил нас, присваивая себе те жалкие гроши, которые отпускались, вероятно, на нашу кормежку. А, может быть, я и клевещу на пана Владека?

Во всяком случае, 7—8 дней мы оставались абсолютно без всякой пищи. В интервалах между приступами возвратного тифа, жестоко трепавшего меня в течение всей поездки, я испытывал очень странное ощущение. После 2—3 дней голодовки есть уже не хотелось. Чувство большой слабости соединялось с приподнятостью духа и легкой, приятной мечтательностью.

Многих мы не досчитались за нашу поездку, и за многих, вероятно, продолжал наш «старший» благодушно выписывать не существовавшие путевые расходы...

Нельзя сказать впрочем, чтобы наша поездка совсем была однообразна. Помню, как на больших станциях к нашему вагону подходили господа с палками, «дамы из общества». Наиболее «подходящих» пленных вытаскивали из вагона, били и царапали. Особенным успехом пользовались евреи и один китаец. С тошнотой вспоминаю, как эти звери подступали ко мне. Начинался неизменный диалог.

— Жид?

— Не.

— Правду? — и т. д.

— В тифу лежу, — говорил я, наконец, с отчаянием юродивого. Это оказывало нужное действие, публика очень быстро оставляла меня в покое, приговаривая: «Ну и подыхай, его бы пристрелить нужно». Мне говорили, что какой-то шляхетский юноша действительно хотел испробовать на мне свой револьвер. Кто-то его остановил.

Всему приходит конец. Пришел к месту назначения и наш поезд, сутки, а то и больше простаивавший на станциях. Нас привезли в Станиславово — в Галицию.

Станиславово

В Станиславове я, наконец, попал в госпиталь. Пришел доктор, — первый врач, какого я видел за все время плена, — посмотрел на меня и сейчас же послал за носилками.

Унтер что-то неодобрительно сказал ему.

— На бачность! (Смирно) — прикрикнул тот вместо ответа и, звякнув шпорами, пошел к выходу из станционного зала.

Через полчаса я очутился на чистой больничной кровати. На ночном столике стоят склянки с лекарствами. Трудно выразить, что я почувствовал, очутившись в больнице. Спокойный голос врача казался мне музыкальным. Скудный больничный обед я ел медленно, смакуя каждый глоток. Чего стоила одна возможность вытянуться на постели и заснуть, не опасаясь того, что грубый пинок бросит куда-то на свалку, заставит обороняться, оправдываться!