Выбрать главу

При этих словах Чечиони указал на огромное бревно забинтованной ноги, протянутой в соседнее кресло. По словам нашего доктора, вследствие неверно наложенной капитаном Цаппи повязки, кости срослись неправильно, их придется снова ломать.

— С понятным вам нетерпением я ждал возвращения Лундборга. Когда я услышал звук его мотора, меня не могли удержать в палатке: в чем был, я бросился на четвереньках, волоча по снегу бревно своей сломанной ноги. Но, к моему ужасу, летчик три раза подряд безуспешно пытался сесть, а в четвертый, вместо того, чтобы коснуться льда у начала площадки, как он делал это в предыдущий раз, сел на лед у самого ее конца. Трудно определить по времени те доли секунды, в которые мое сознание восприняло безнадежность положения Лундборга. Как сквозь туман, я увидел торчащий в небо хвост машины и слабое качание перевернутых лыж. Вместе с замершим звуком мотора все перевернулось в моем сознании, и я понял, что утрачена последняя надежда улететь с Лундборгом из этой ледяной тюрьмы. Не знаю, что было со мной, но говорят, что я грыз лед и кричал, как ребенок. Могу только сказать, что несколькими днями позже Лундборг переживал вероятно приблизительно то же, что переживал я в момент его неудачной посадки. Он без просыпа пил, и в припадке отчаяния хотел застрелиться. Я его понимаю даже в том случае, если у него не остались на родине жена и трое детишек, как у меня…

Чечиони провел рукой по седой голове, чтобы незаметно коснуться пальцами глаз.

Солнце 14 июля уже глядело в иллюминаторы кают-компании, когда собеседники начали расходиться. Усталость валила меня с ног, но, видя, что профессор Бьехоунек набивает наново трубку, я набил свежей порцией табаку и свою и подсел к нему. Наше знакомство быстро завязалось. Бьехоунек охотнее всех остальных участников группы делится всем, что знает о приключениях группы, и не чуждается даже нас:- журналистов.

— Скажите, господин Бьехоунек, какого вы мнения относительно смерти Мальмгрена. Ведь вы кажется близко знали его.

Бьехоунек пыхнул трубкой и молча уставился в сияющий круг иллюминатора. Молчание тянется томительно долго. Наконец он поворачивается ко мне и, задумчиво водя пальцем по узору красных цветов на нашей парадной скатерти, говорит:

— Да, Мальмгрен был моим другом. Я знал его хорошо. Как грустно говорить «знал» про человека, образ которого так живо стоит передо мной. Финн Мальмгрен-джентльмен до мозга костей. И я не могу понять, как Мальмгрен, которого я знал близко, знал, как человека безукоризненной честности и большой щепетильности, человека, который никогда бы не согласился поставить в ложное положение своих спутников, как мог он не дать Цаппи и Мариано никакой записки о том, что он остается на льду добровольно. Мальмгрену хорошо, слишком хорошо знакома история полярных открытий, все трагические инциденты, связанные с происшествиями, подобными тому, которое случилось и с ним. Мальмгрен хорошо знал, что в подобных обстоятельствах он обязан дать своим спутникам реабилитирующий их документ. Я отвергаю всякую мысль о том, что Мальмгрен мог это обстоятельство упустить из виду. По опыту десятков исследователей, Мальмгрен знал, с какими неприятностями морального свойства связано для его спутников появление в человеческом обществе без него и без каких бы то ни было документов, подтверждающих то, что он оставил их добровольно. И вот в таких условиях нам пред'являют в качестве документа карманный компас Мальмгрена. Я далек от мысли высказывать какие бы то ни было сомнения в словах капитана Цаппи. Слишком сурова природа Арктики и слишком многого требует от человека жизнь во льдах, чтобы можно было высказывать предположения о том, на что может решиться человек. И потом я не могу понять еще одного. Неужели путешествие могло настолько изменить Мальмгрена, чтобы он сделался способным нарушить данное мне слово. Уходя из лагеря, он взял у меня два письма и сказал мне: "Ваши письма, Франц, я доставлю на землю, даже если они будут единственным, что у меня хватит сил унести". Скажите, как может случиться, чтобы такой человек не передал Цаппи мои два письма? А ведь их у Цаппи нет…"

Бьехоунек не договорил. Он встал из-за стола и грустно направился к трапу на верхнюю палубу.

К ЧУХНОВСКОМУ НА ВЫРУЧКУ

Ночь на 14 июля подходит к концу. Снова льды скрежещут о железные борта «Красина». Я хожу по кораблю- ищу места для ночевки. Все места в лазарете заняты спасенными. Но нет места даже в кочегарских кубриках. Электрический свет в санитарной каюте привлекает меня, и я иду навестить Анатоликуса.

Мой друг стоит, склонившись над изголовьем лежащего с открытыми глазами Цаппи. В руках у него тарелка, до краев наполненная сладко пахнущим компотом. У меня челюсти сводит судорогой от желания попробовать лакомое блюдо, но Анатоликус не обращает на меня никакого внимания. Он занят Цаппи. Как всегда, говоря с итальянцами, Анатоликус неимоверно коверкает русский язык. Он почему-то думает, что если слова исковеркать, — иностранцы легче поймут.

— Вот, товарищ Цаппи, хорошо компот. Оччень хорошо компот.

Анатоликус закатывает глаза и причмокивает губами. Такому причмокиванию нельзя не поверить. Но смысл фразы видимо остается тайной для Цаппи. Единственное, что он понимает, это, что к нему, капитану Цаппи, какой-то санитар-большевик обратился со словом «товарищ». В чем был, Цаппи вскакивает с кровати. В первый момент у него спирает дыхание и застревают слова. Он подносит к носу Анатоликуса вспухший красный кулак. Наконец он шипит:

— Нет Цаппи товарищ… Цаппи есть офицер… Цаппи господин. Нет большевик…

Расплескивая компот, Щукин бросает тарелку на стол и выскакивает ко мне в коридор.

— Фьюйт, момент! Вон его из лазарета! Какой он мне господин. Я сам себе господин.

В порыве негодования Щукин забывает про своих больных и исчезает в каюте боцмана. Но проходит пять минут, и он появляется оттуда умиротворенный, с блестящими глазами. С порога он кричит мне:

— Орайтикус!

Раз Щукин кричит "орайтикус"- значит все в порядке. Щукин отходчив. Он уже придумал компромисс:

— Ладно, ну его к чорту. Он не товарищ, но и не господин. Идемте со мной, Николай Николаевич, помогите ему об'яснить.

Идем в лазарет. Цаппи лежит на койке, он злым взглядом встречает Анатоликуса. Но у Анатоликуса уже отлегло.

— Как ваше имя? — добродушно обращается он к Цаппи. Цаппи вопросительно смотрит.

— Ну, имя, понимаете. Вот я- Анатолий. Вот он- Николай, а вас как?

— А-а, Филиппо, Филиппо Цаппи, капитан ди-корветта Филиппо Цаппи.

— Значит, Филипп.

Цаппи недоуменно кивает головой.

— А отца вашего как звали? Не понимаете? Ну, имя ваш отец, ваш папа, папус.

— Папус? Что есть папус?

— Ну, папус — это мой старик, вот такой- с бородой, а вы- его сын. Вот, если я Анатолий, а мой папус Иван, значит я Анатолий Иванович.

— Ага, понимаю, миа падре? Пьетро. Пьетро Цаппи. Дворянин и кавалер Пьетро Цаппи.

— Ну, вот и отлично, по-нашему Петр. И выходите вы Филипп, а по батюшке Петрович.

Щукин наставляет указательный палец на грудь Цаппи и убедительно повторяет несколько раз: Филипп Петрович, Филипп Петрович.

— А я для вас больше не Щукин и не Сукин, а Анатолий Иванович.

Щукин полностью удовлетворен. С этого момента в отношениях Щукина с Цаппи устанавливается строгая корректность. Один из них с этих пор называется Филиппом Петровичем, а другой — Анной Ивановной. "Анатолий Иванович"- не под силу Цаппи, и он упростил это сложное имя до "Анны Ивановны". Но Анатоликус не в претензии. Детали его трогают мало. Ему важен принцип равенства с Цаппи.

Пока у Анатоликуса происходит препирательство с Цаппи, на верхней койке проснулся капитан Вильери. Как и все члены его группы, он совершенно здоров. Только по ночам его и Трояни треплет легкая лихорадка. Вильери протягивает руку и просит пить. Щукин дает ему большую эмалированную кружку с водой, подкрашенной клюквенным экстрактом. Но Вильери пренебрежительно отталкивает кружку и обращается ко мне: