— Да ты что?.. Вид у тебя преотличный. Из больницы ты вышел будто из санатория.
Делает вид, что не верит моим недугам? Или в самом деле ничего не подозревает? Ладно, как бы там ни было, а я должен быть до конца правдивым. Я взял со стола заявление, написанное сегодня утром, протянул Федору Петровичу.
— Прошу освободить меня от обязанностей секретаря обкома в связи с уходом на пенсию.
— Не согласен! Категорически! Ты — боец. Можешь работать! Должен! Порви свою бумагу. Я ее не читал. Не видал!
— Петрович, я болен безнадежно. Почти безнадежно.
— Раз уж мы заговорили об этом, давай начистоту. Почему отказался от операции, предложенной профессором Михайловым?
— Потому, что она… возможно, никчемушная. К тому же еще и страшная. Лучше конец, чем это… Рассекается грудная клетка. Выдирается пищевод вместе с опухолью и отсекается. Желудок зашивают и в нем делают искусственный проход, куда с помощью воронки вводится пища. Культю выводят наружу, в шею. Представляешь? И это издевательство над человеком, над лучшим созданием природы, называется операцией по Тореку… Все сказанное слышал от своего лечащего врача Бабушкина, кстати, непримиримого противника профессора Михайлова. И я согласился с Бабушкиным. Все мы люди, Петрович. Из двух бед выбираем ту, которая нагрянет не сегодня, а завтра.
— Ну что ж, значит, ты поверил смелому врачу. И хорошо. Теперь будь последовательным. Забудь все анализы и диагнозы! Живи и работай, назло всем чертям! Главное лекарство, самый лучший врач в данном случае — это твоя святая воля.
Остановился. Смотрел озадаченно, не зная, как еще поддержать, чем утешить, обольстить.
В последнее время, после того, как мне открылся предел моей жизни, я стал замечать, что здоровые люди, разговаривая с тяжелобольными, доживающими свой век, чувствуют себя неловко.
— В ближайшее время туристический теплоход «Россия» отправляется вокруг Европы. Хочешь прокатиться? — помолчав, сказал Федор Петрович.
— Видел Европу. Хватит!
— Ну, а в санаторий поедешь? На Кавказ, в Крым, в Прибалтику или в Карловы Вары?
— И в санаторий не хочу. Да ты не беспокойся, я сам справлюсь со своей бедой.
Я уже в достаточной степени освоился с новым своим положением, потому так и говорил. Но мое спокойствие Федор Петрович, судя по выражению его лица, принимает за что-то другое. Кажется, за показную храбрость. Жаль, если так.
— Не скромничай, Голота! Скромность паче гордости. Твоя беда — наша беда. Оставаться с ней один на один ты не имеешь права.
— Имею! Только в моем положении человек и получает право на одиночество.
Он вздохнул, устало откинулся на спинку кресла. Лоб его вспотел. Вот в какой тесный угол, сам того не желая, загнал я первого секретаря! Он не знал, что еще сказать. Протянул сигареты. Я взял одну. Минуту назад я не думал, что так легко откажусь от давно принятого решения — не глушить себя табаком. Курю и ничуть не терзаюсь. Да и незачем. Интересно, что еще порушу в своих навыках, какой неожиданный ход сделаю? Нет, ничего унизительного не будет при любом исходе. Не собираюсь быть в тягость родным и себе. До последней минуты останусь человеком. Об этом только и думаю. Но никто в мире не подскажет, как это можно сделать.
— Ну, как поступим? — вопрошает Федор Петрович. — Сегодня примем решение или отложим на более подходящий день?
— Мне все равно — днем раньше, днем позже. От судьбы не уйдешь.
— Ну, это ты брось. Ишь какой! Тебе судьбой было предписано жить в Гнилых Оврагах, тянуть лямку саночника, быть ничем и никем, а ты вон где… Депутат Верховного Совета. Член бюро обкома. Академию общественных наук окончил. Вся грудь в орденах. Геройскую звездочку заработал на фронте. Деду твоему Никанору и в самом расчудесном сне не могло привидеться, чего достигнет внук. А ты — судьба!
Нельзя ни молчать, ни оправдываться. Лучше всего отшутиться. Говорю:
— Вот именно потому, что столько всего нажил на этом свете, нелегко переселяться на тот. Там, говорят бывалые люди, все придется сызнова добывать.
Он закуривает новую сигарету, встает и начинает измерять мой кабинет широченными, энергичными шагами. Молчит, думает. А о чем думать? Все ясно, как божий день: отжил я свой срок. Случалось, затаивая дыхание, до ужаса ясно, во всех подробностях, представлял я себе ритуальное прощание: кто и как, с какими лицами, стоит у моего изголовья и изножья, кто плачет, а кто, переминаясь с ноги на ногу, отбывает повинность. Даже запах увядающих цветов, которыми обложен со всех сторон, чувствовал. Отвратительный, тошнотворный запах.
Федор Петрович бросил в пепельницу недокуренную сигарету, резко остановился, выложил все, что надумал, бегая взад-вперед: