Конечно, можно спросить: кто является субъектом этой артистической реализации знания? Мы много раз слышали о смерти субъекта и автора. Но во всех этих некрологах речь идет о субъекте философской рефлексии и саморефлексии, а также желания и витальной энергии. Напротив, перформативный субъект конституируется призывом действовать, продемонстрировать, что он – живое существо. Я выступаю как адресат этого призыва, говорящего мне: измени себя и мир, продемонстрируй свое знание, заяви о своей жизни и т. д. Этот призыв обращен ко мне. Поэтому я знаю, что могу и даже должен ответить на него.
Между тем призыв этот исходит не от Господа Бога. Теоретик – такой же человек, как и я, и у меня нет причин безоглядно доверять его намерениям. Как я уже говорил, Просвещение научило нас с недоверием относиться к взгляду другого – подозревать, что этот другой (священники и прочие) преследует собственные коварные планы, скрытые за фасадом его дискурса. А современная теория научила нас не доверять даже самим себе и доводам собственного рассудка. В этом смысле любое осуществление теории одновременно является осуществлением недоверия к ней. Мы воплощаем определенный имидж, определенный образ жизни, демонстрируя себя в качестве живущих другим, но в то же время мы скрываемся от дурного глаза теоретика, прячемся под оболочкой нашего имиджа. Собственно, именно этого и хочет от нас теория. В конце концов, теория не доверяет даже самой себе. Как сказал Теодор Адорно, целостность – это фикция, а в фикции нет подлинной жизни[10].
Художнику не обязательно вставать на позицию отвечающего. Он может не исполнять призыв к трансформации, а присоединиться к нему. Вместо того чтобы становиться активным, он может попытаться активизировать других – и занять критическую позицию по отношению к тем, кто не откликается на призыв теории. В данном случае искусство выполняет иллюстративную, дидактическую, образовательную роль, сопоставимую с дидактической ролью искусства, например в контексте христианства. Другими словами, художник занимается светской пропагандой, сравнимой с пропагандой религиозной. Я ничего не имею против этого поворота в сторону пропаганды посредством искусства. В XX веке она породила множество интересных произведений и остается продуктивной по сей день. Однако художники, практикующие такого рода пропаганду, часто говорят о неэффективности искусства, словно искусство призвано и способно убедить даже тех, кого не убедила теория. Пропагандистское искусство не является безуспешным само по себе – просто оно разделяет успех и неудачи той теории, которую оно пропагандирует.
Эти две художественные установки – реализация теории и пропаганда теории – представляют собой не просто разные, но враждующие между собой, несовместимые интерпретации теоретического «призыва». На протяжении ХХ столетия эта несовместимость не раз становилась причиной конфликтов, а то и трагедий на левом (да и на правом) фланге искусства и поэтому заслуживает внимательного обсуждения. Критическая теория, берущая начало в текстах Маркса и Ницше, рассматривает человека как конечное, физическое тело, лишенное онтологического доступа к вечному и метафизическому. Следовательно, не существует онтологических, метафизических гарантий успеха какого бы то ни было человеческого начинания – как, впрочем, и гарантий его провала. Всякое действие человека может быть в любой момент прервано смертью. Событие смерти принципиально гетерогенно по отношению к любой теологической концепции истории. С точки зрения виталистской теории смерть не совпадает с завершением. Конец света – это не обязательно апокалипсический финал, обнаруживающий смысл человеческого существования. Нам чуждо телеологическое представление о жизни, для нас в ней нет божественного или исторического плана, который мы могли бы созерцать и на который могли бы полагаться. Мы считаем, что вовлечены в неконтролируемую игру материальных сил, делающих любое действие случайным. Мы наблюдаем постоянное изменение моды. Мы видим необратимый прогресс технологий, из-за которого любая форма жизни неизбежно устаревает. И это побуждает нас постоянно отказываться от наших знаний, навыков и планов, поскольку они отстали от жизни. Мы понимаем, что всё, с чем мы сталкиваемся, рано или поздно исчезнет. И мы готовы завтра отказаться от всего, что планируем сегодня.
Другими словами, теория ставит нас лицом к лицу с парадоксом неотложности. Главный образ, предлагаемый нам теорией, это образ нашей собственной смерти – образ нашей конечности, бренности и ограниченности отпущенного нам времени. Предлагая нам этот образ, теория вызывает у нас чувство неотложности, побуждающее нас откликнуться на ее призыв перейти к действию сейчас или никогда. Но в то же время ощущение неотложности и нехватки времени не позволяет нам планировать долгосрочные проекты и действовать исходя из этих планов, а также ожидать значительных индивидуальных и исторических последствий от результатов наших действий.
10