Классическая философия была освободительной, потому что выступала против религиозных и аристократических правил, подавляющих разум и человека как его носителя. Просвещение надеялось с помощью освобождения разума изменить мир. Сегодня, после Ницше, Фуко, Делёза и многих других мыслителей, мы склонны полагать, что разум не освобождает, а, напротив, подавляет нас. Теперь мы хотим изменить мир ради освобождения жизни, понимаемой как более фундаментальный уровень человеческого бытия, чем разум. Мы считаем, что жизнь порабощена и скована как раз теми институтами, которые объявляют себя моделями рационального прогресса, имеющими своей целью улучшение жизни. Освободиться от власти этих институтов значит отвергнуть их универсалистские претензии, основанные на устарелых принципах разума.
Таким образом, теория побуждает нас изменить мир не в том или ином его аспекте, а целиком. Но тут встает вопрос: возможно ли изменение такого рода – не постепенное, частичное, эволюционное, а тотальное и революционное? Теория утверждает, что любое преобразовательное действие может быть осуществлено, поскольку не существует метафизической, онтологической гарантии статус-кво, порядка, доминирующего на каждый данный момент реальности в ее актуальном виде. Но точно так же не существует и онтологической гарантии успеха тотального изменения: ни божественного провидения, ни силы природы или разума, ни хода истории, ни какого бы то ни было иного предустановленного исхода. Если классический марксизм еще проповедовал веру в гарантию тотального изменения (в форме производительных сил, которые подорвут имеющуюся социальную структуру), а Ницше верил в силу желания, которая подорвет все установления нашей цивилизации, то нам сегодня уже трудно поверить в действенность таких бесконечных сил. С тех пор как мы отвергли бесконечность духа, представляется невозможным заменить ее теологией производства или желания. Но как же нам изменить мир, если мы конечны и бренны? Как я уже говорил, критерии успеха и неудачи определяют мир в его тотальности. Поэтому если мы изменим – а лучше сказать, отменим – эти критерии, мы тем самым изменим и мир в его тотальности. И, как я пытался продемонстрировать, искусство может это сделать и, более того, уже делает.
Но здесь, разумеется, возникает следующий вопрос. Какова социальная релевантность этой неинструментальной, нетелеологической, художественной практики жизни? Я бы предположил, что она и есть не что иное, как производство социального. Не следует думать, будто социальное существует как некая данность. Общество – это пространство равенства и подобия: именно в этом качестве общество, или политейя, появилось когда-то в древних Афинах. Древнегреческое общество, являющееся моделью любого современного общества, основывалось на общности воспитания, эстетического вкуса, языка. Его члены могли с успехом сменять один другого в ходе физической и культурной реализации разделяемых ими базовых ценностей. Каждый член этого общества мог делать то же самое, что и другие, шла ли речь о спорте, риторике или войне. Но традиционных обществ, основанных на изначально заданных ценностях, больше не существует.
Современное общество – это общество различия, а не подобия. И основу его образует не политейя, а рыночная экономика. Жить в обществе всеобщей специализации, где каждый имеет свою специфическую культурную идентичность, значит предлагать другим то, что у тебя есть и что ты можешь делать, и получать от них то, что имеют и могут делать они. Эти сети обмена функционируют так же, как сети коммуникации, как ризомы. Свобода коммуникации – специфическая черта свободного рынка. Однако теория и реализующее ее искусство создают подобие по ту сторону различий, индуцируемых рыночной экономикой, компенсируя тем самым отсутствие традиционной общности. Недаром призыв к солидарности в наше время почти всегда сопровождается апелляцией не к общности происхождения, разума, здравого смысла или человеческой природы, а к опасности общей гибели в результате ядерной войны или глобального потепления. Мы различаемся по образу жизни, но похожи друг на друга тем, что все мы смертны.