Заштатный город Марамыш издавна славился на все Зауралье своими хлебными базарами, сотни тысяч пудов шли через него из Степного Тургая. Зерно пересыпалось из узких крестьянских мешков, широких чувалов в обширные амбары хлеботорговцев и по санному пути отправлялось в горы. Три дороги, точно тонкие змейки, вились через Марамыш. Первая шла из Тургая, пересекала Троицк и выходила через город к маленькой железнодорожной станции. Вторая легла через башкирские земли, ныряла в густые перелески, петляла по-богатым заимкам и, теряясь по деревням и селам Челябинского уезда, круто спускалась с увала в Марамыш. Оторвавшись от берегов спокойного Тобола и пробежав по казачьим станицам, протянулась к городу третья дорога.
Ярмарки были богатые. Из Екатеринбурга и Каслей везли чугунное литье, из Ирбита и Шадринска — щепной товар, из Канашей — обутки, из казахских стойбищ гнали скот; скрипели двухколесные арбы, и с веселым перестуком опускались в котловину парные брички с хлебом степных хуторян.
Богатый хлеботорговец Никита Захарович Фирсов проснулся не в духе. И было отчего. Уехавшие вчера монашки из челябинского женского монастыря, дородная мать Капитолина и бойкая послушница Евфросинья, выклянчили у жены две трубы самого тонкого холста. Накануне отъезда они взяли без спроса у работника Проньки плетеные ременные вожжи и не заплатили за недельный постой.
— Нахлебницы христовы. Поклонами отделались. Тьфу! Чтоб их холера взяла, — кряхтя, Никита вылез из-под одеяла и, почесав бок, подошел к зеркалу.
С зеркала на него глядело узкое, продолговатое лицо, серые беспокойные, пронизывающие глаза, тонкий хрящеватый нос, бледные поджатые губы, за которыми скрывался ряд мелких хищных зубов.
Никита отошел от зеркала и, обругав еще раз уехавших монашек, резким движением распахнул окно.
— Куда черти Проньку унесли, — высунувшись из окна, Фирсов, как сыч, завертел головой, оглядывая широкий двор.
Работника не было.
— Василиса, — крикнул он жене на кухню, — пошли стряпку за Пронькой, должно, в малухе[2] сидит, лешак, да найди мою гарусную рубаху.
— Ладно, а рубаху-то сам достань, лежит в сундуке, в левом углу сверху. У меня руки в тесте.
— Я тебе что сказал? — Никита отошел от окна и, зло посмотрев на жену, дернул себя за жиденькую бородку. — Чуешь?
— Ты что, не с той ноги встал, что ли? — обтирая руки о фартук, спросила с порога жена и сердито сдвинула брови.
Это была рослая красивая женщина из старой кержацкой семьи Вершининых, заимка которых стояла на берегу Тобола. Василиса вышла замуж за Никиту тайком от родителей, когда тот малярил в отцовской молельне.
В молодости Фирсов долгое время куражился над работящей женой и часто попрекал ее старой верой. Женщина терпеливо сносила обиды и родителям не жаловалась. Когда родился первый сын, старик Вершинин послал своего человека в Челябинск, где жили в то время молодые, с наказом, чтоб приехала дочь с мужем и внуком на заимку. Встретил он их с высокого крыльца сердитым окриком:
— На колени!
Двор был широкий и весь выложен камнем. Молодые от самых ворот до отцовского крыльца ползли на коленях к грозному старику. Держа на руках новорожденного Андрейку, Василиса ползла с трудом. Мешала длинная юбка, и, подправляя ее на ходу, она со страхом приближалась к отцу. Никишка, сунув стеженый картуз подмышку и опустив хитрые глаза в землю, успевал оглядывать вершининские амбары и навесы, под которыми стояли крашеные брички и ходки. «Хорошо живет старый чорт, не пополз бы, да, может, благословит что-нибудь на приданое. Да и на «зубок» Андрейке даст». Со старинной иконой вышла мать Василисы. Когда молодая пара приблизилась к крыльцу, Вершинин, не торопясь, сошел со ступенек и огрел Никишку плетью. Маляр поежился от удара и, уставив на старика плутоватые глаза, произнес: