— Простите, тятенька.
Второй удар плети пришелся по спине Василисы; чуть не выронив сына из рук, она залилась искренними слезами:
— Прости, родимый батюшка!
Вершинин отбросил плеть и, подняв дочь на ноги, сказал с суровой лаской:
— Бог простит. Поднимайся, — кивнул он все еще стоявшему на коленях маляру. Никишка вскочил на ноги и, ударив себя в грудь, преданно посмотрел на богатого тестя:
— Богоданный тятенька! В жисть не забуду вашей милости.
— Ладно, ладно, не мети хвостом.
Благословив дочь и зятя иконой, старики вместе с молодыми вошли в дом.
Вечером подвыпивший Вершинин говорил Никишке:
— Вот что, зятек, болтаться тебе в Челябе по малярному делу нечего. Толку от этого мало, да и нам, старикам, иметь такого зятя срамно. Думаю определить тебя к хлебной торговле. Есть у меня тысяч пять хлебушка. И начинай помаленьку. Дом и амбары я тебе уже приглядел. Съезжу ужо сам, поговорю с Феклой Алексеевной Пережогиной. Двоюродной сестрой она мне приходится.
Через неделю Никишка катил в Челябинск на ямщицкой тройке. Василиса с сыном осталась у стариков.
Приехав в город, маляр на радостях закутил и, расхваставшись перед прасолами о своем будущем богатстве, был выброшен ими из харчевни, как брехун. Случай в бору помог Никишке. К капиталу тестя он приложил богатство Косульбая и умело повел хлебную торговлю. Но чем больше Никита богател, тем сильнее была тяга к наживе.
В один из летних дней из ворот старого полуразвалившегося дома, стоявшего в центре торговой слободы, где обычно был хлебный базар, вышла, опираясь на клюшку, древняя старушонка, закутанная, несмотря на жару, в полинялую кашемировую шаль, порыжелое старомодное пальто, воротник которого хранил еще следы бархата. Выйдя на улицу, старуха повертела трясущейся головой по сторонам и прошамкала стоявшему рядом с ней мужчине:
— Веди, Никитушка, к нотариусу, сроду у него не была, а вот на старости пришлось.
— Сходим помаленьку, — ястребиные глаза ее спутника окинули безлюдную улицу. Взяв старушонку под руку, Никита Фирсов не спеша зашагал в конторе нотариуса.
Вечером городок облетела новость. Фекла Алексеевна Пережогина, дом и амбары которой стояли на базарной площади, продала все свое недвижимое имущество челябинскому мещанину Никите Фирсову на условиях, от которых ахнули даже такие прожженные плуты, как мельник Степан Широков и бойкий краснорядец Петр Иванович Кочетков.
— Ведь ты подумай, кум, — сокрушался мельник, — как ловко обвел старуху этот самый Фирсов. А? В купчей у них сказано, что обязуется прокормить Феклу до самой ее смерти и похоронить, а жить-то старой карге, прости господи, осталось без году неделя. А? Можно сказать, из-под самого носа кусок выхватил. Да ведь я еще лонись этой самой кикиморе четыре тысячи за одно только место давал. Думал, снесу дом, поставлю новый. А тут на тебе, — Широков развел руками. — Остались при пиковом антиресе.
— Тут, видишь, какое дело, — заговорил проныра Кочетков. — Слышал я, что Фекла Алексеевна приходится двоюродной сестрой старику Вершинину, тобольскому кержаку. А этот самый Никита Фирсов его зять. Стало быть, дело тут семейное, — вздохнул Петр Иванович.
Вскоре новое событие всколыхнуло Марамыш.
Никита Фирсов на месте старой пережогинской развалины построил двухэтажный дом, каменную кладовую и амбары. Говорили, что тут не обошлось без денег богатого капельского мельника и коннозаводчика Иваницкого, который давно зарился прибрать к рукам хлебный рынок Марамыша. Хлеботорговцы стали косо поглядывать на нового жителя.
И вот однажды, когда были убраны леса с фирсовского дома, в субботу рано утром Никита Фирсов вышел на хлебный базар. Солнце только что выглянуло из-за ближнего бора, осветило базарную площадь, длинный ряд возов, приехавших крестьян.
Первым заметил нового покупателя отставной унтер-офицер Филат Скачков, на обязанности которого было следить за порядком на рынке. Филат сидел по обыкновению на крылечке мельниковского дома. По неписаному среди хлеботорговцев закону первым открывал хлебный рынок Степан Широков. Он и назначал цену на зерно. Попробуй пикни кто из конкурентов, — задавит, по миру пустит, и мужикам не сдобровать.