— Представьте себе, что один из этих цветков непохож на остальные, что его стебель и листья не зеленые и нежные, а белые и толстые, как фланель, точно затем, чтобы предохранять его от холода, разве не приятно было бы сказать сразу, что он растет в снегу и что кто-нибудь должен был забраться за линию снега, чтобы сорвать его.
Дети, захваченные врасплох таким лукавым приемом, молчали.
Кресси задумчиво признала возможным допустить ботанику на таких основаниях.
Неделю спустя, она положила на конторку учителя растение со стеблем, точно увитым ватой.
— Не особенно ведь красив этот цветок, — сказала она. — Я думаю, что я могла бы вырезать его ножницами из моей старой суконной кофточки, и он был бы не хуже.
— И вы нашли его здесь? — спросил учитель с удивлением.
— Я сказала Мастерсу, чтобы он поискал его, когда будет на Суммите. Я описала ему цветок. Я не думала, что он сорвет его и принесет ко мне. Но он принес.
Хотя ботаника, очевидно, отошла на задний план, после такого сообщения, но, благодаря этому, Кресси получала постоянно свежие букеты, и цивилизующее влияние букетов, распространяясь на ее друзей и знакомых, повлияло на цветоводство и повело к разведению одного или двух садов и было признано школой, как интересное прибавление к ягодам, яблокам и орехам.
В чтении и письме Кресси сделала большие успехи, и грамматические ошибки стали попадаться реже в ее речи, письменной и устной, хотя она все еще удерживала некоторые характерные словечки и изменяла медлительной, певучей интонации юго-западных уроженцев. Она исподволь справлялась с трудностями произношения больше по инстинктивной музыкальности уха, нежели по разумению.
Учитель, с своими полузакрытыми глазами, не узнавал, ученицы. Понимала ли она то, что читала, или нет — этого он не решался спросить. Один только Руперт Фильджи выражал недоверие и пренебрежение к ее успехам.
Октавия Ден, раздираемая между своей безнадежной привязанностью к этому красивому, но неприступному мальчику и восторженной дружбой к этой хорошенькой и нарядной девушке, следила с зоркой тревогой за лицом учителя.
Излишке говорить, что Гирам Мак-Кинстри в промежутках между охотой и войной с соседями был чрезвычайно доволен успехами дочери. Он даже заметил учителю, что громкое чтение Кресси дома содействует тому «спокойствию», в котором он так нуждается. Были даже слухи, что устная передача Кресси «размышлений в Уэстминстерском аббатстве» Аддисона и «обвинительного приговора над Уорреном Гастингсом» Борка, так обворожили его в один прекрасный вечер, что он пропустил случай повалить наземь один из межевых столбов Гаррисона.
Учитель разделял славу Кресси в глазах публики. Но хотя м-с Мак-Кинстри не изменила своего добродушного отношения к нему, но он с неприятным чувством сознавал, что она считает ученье дочери и интерес, который принимает в нем ее муж, за слабость, которая в конце концов может произвести вредное действие на характер и волю мужа и сделать его «бабою».
А когда м-р Мак-Кинстри был выбран одним из попечителей школы, а потому вынужден был якшаться с некоторыми восточными поселенцами, то ослабления старинной, резко очерченной, демаркационной линии между ними и «янками» внушали ей серьезные опасения даже на счет его здоровья.
— Старик совсем раскиснет, — говорила она, и в те вечера, как он должен был заседать в училищном совете, искала утешения в молитвенных собраниях южной баптистской церкви, на которых ее северные и восточные соседи, под нелестным прозвищем слуг «Ваала» и «Астарты», обыкновенно ниспровергались в прах, а храмы их опустошались.
Если успехи дяди Бена были медленнее, за то не менее удовлетворительны. Без всякого воображения и даже без энтузиазма, он брал упорным и настойчивым трудолюбием. Когда раздражительному и нетерпеливому Руперту Фильджи надоедало возиться с тупым и непонятливым учеником, то сам учитель, тронутый вспотевшим лбом и растерянным взглядом дяди Бена, часто посвящал остаток дня раскрытию для него тайн науки, давая ему списывать крупные прописи, даже водя его рукой по бумаге, как с ребенком. По временам очевидная неспособность дяди Бена напоминала ему о коварной догадке Руперта. Неужели он из любви в знанию терпел все эти мучения? Это трудно было совместить с тем, что Инджиан-Спринг знал об его прошлом и о его честолюбивых планах. Он был простым рудокопом, без всяких научных или технических познаний, без самого поверхностного знакомства с арифметикой и уменья кое-как нацарапать свое имя, и это было до сих пор вполне достаточно для его потребностей. И однако писанию он предавался с особенным рвением. Учитель нашел нужным однажды заметить ему: