— Вы думаете? — сказал дядя Бен с досадной простотой.
— Думаю ли? — повторил м-р Форд с негодованием. — Каждый так будет думать. Никто не может думать иначе. Вы говорите, что бросили ее, и соглашаетесь, что она ничем этого не заслужила.
— Нет, ничем. Говорил я вам, м-р Форд, что она умела играть на фортепьяно и петь?
— Нет, — коротко ответил м-р Форд, вставая с нетерпением и шагая по комнате.
Он был почти убежден, что дядя Бен опять обманывает его. Или под покровом напускной простоты он был безусловный эгоист и бессердечный человек, или же говорит ему идиотическую ложь.
— Мне жаль, что я не могу ни поздравить вас, ни выразить свое соболезнование относительно того, что вы мне только что рассказали. Я не вижу никакого извинительного повода к тому, чтобы вам не разыскать немедленно жены и не загладить своего поведения. И если вы желаете знать мое мнение, то по-моему это гораздо более почтенный способ применения вашего богатства, нежели вмешательство в ссоры соседей. Но уже поздно, и я боюсь, что нашей беседе пора положить конец. Я надеюсь, что вы обдумаете, что я сказал, и, когда мы снова увидимся, примете иное решение.
У дверей школы м-р Форд нарочно позамешкался, чтобы дать время дяде Бену объясниться или оправдаться. Но тот не воспользовался случаем, а только сказал:
— Вы понимаете, что это секрет, м-р Форд?
— Разумеется, — ответил м-р Форд с плохо скрываемым раздражением.
— О том, что я в некотором роде женатый человек.
— Будьте спокойны, — сухо отвечали, учитель, — у меня нет ни малейшей охоты болтать об этой истории.
Они расстались: дядя Бен, более чем когда либо приниженный, невзирая на свое богатство, а учитель более чем когда либо сознающий свое нравственное превосходство.
II.
Религиозная точка зрения, с какой м-с Мак-Кинстри смотрела на цивилизованные стремления своего мужа, не была вполне чуждой человеческих страстей.
Эта сильная, честная натура, отказавшаяся от женственной прелести единственно лишь из чувства долга, теперь, когда этот долг перестал, по-видимому, цениться, искала убежища в своей давно позабытой женственности и в тех бесконечно мелочных аргументах, ресурсах и маневрах, которыми располагает женщина.
Она чувствовала странную ревность к дочери, которая изменила натуру ее мужа и вытеснила традиции их домашней жизни; она ощущала преувеличенное пренебрежение к тем женским прелестям, которые не играли никакой роли в ее собственном семейном счастии. Она видела в желании мужа смягчить дикую суровость их привычек только слабую уступку силе красоты и наряда — унизительное тщеславие, которое ей было чуждо в их борьбе за пограничное главенство — которые не могли даровать им победу в житейской борьбе.
«Локончики», «оборочки» и «бантики» — никогда не помогали им в их странствиях по равнинам, никогда не заменяли острого зрения, тонкого слуха, сильных рук и выносливости, никогда не ухаживали за больным и не перевязывали раненых.
Когда зависть или ревность вторгается в женское сердце после сорокалетнего возраста, то приносит такую горечь, для которой нет смягчения или облегчения в кокетстве, соревновании, страстных порывах или невинной нежности, которые делают сносными ревнивые капризы молодых женщин. Борьба или соперничество кажутся безнадежными, сила подражания, ушла. Из своей позабытой женственности м-с Мак-Кинстри извлекла только одну способность — унизительно страдать и причинять страдание другим.
Способы ее в этом отношении не особенно отличались от обычных в этих случаях способов всех остальных страждущих женщин. Злополучный Гирам выслушивал постоянные попреки в том, что все его неудачи происходят от проклятой цивилизации, измышленной проклятыми янки и которой он низко подпал. Она, бывшая прежде грубоватой, но усердной сиделкой в болезнях, теперь сама стала жертвой каких-то недомоганий и нервного расстройства.
Старинный бродяжнический дух, болезненно подстрекаемый недовольством, заставлял ее придумывать хитрые планы для дальнейшей эмиграции. Когда Гирам купил себе рубашки с крахмаленной грудью, чтобы сопровождать Кресси на бал, то нервное расстройство м-с Мак-Кинстри дошло до крайнего предела, и она выражала его тем, что сама одевалась в самое старое, самое поношенное платье, чтобы поддержать традиции прошлого времени.
Ее обращение с Кресси было бы еще решительнее, если бы она имела хоть капельку влияния на нее или хотя бы понимала ее материнским чутьем. Но она доходила до того, что открыто выражала сожаление о том, что брак с Сетом Девисом расстроился, так как его семья по крайней мере все еще хранила обычаи и традиции, уважаемые ею. Но тут уже муж приказал ей замолчать, объявляя, что отец Девиса и он сам так «крупно поговорили», что гораздо вероятнее, что кровь прольется, нежели сольется.