«Абрамцево, 17.11.59. Дмитревскому.
Пишу Вам спешно с оказией коротенькую записку — дополнение к звонку… об Афанеор. Те исправления, которые захотели сделать Ваши редакторы и консультанты, все неверны, за исключением второго варианта названия ихаггаренов. Секрет очень прост, и удивляюсь, как сим мудрецам не пришло это в голову. На туарег-ском языке и вообще во всех близких к тамашеку берберских наречиях звук «р» чрезвычайно отчетлив и произносится даже с некоторым нажимом. При переходе к арабскому произношению «р» приобретает горловое звучание, по некоторым фонетическим системам (неверным!) передаваемым (транскрибируемым) по-русски как «г». Вот и получается, что «имрады» звучит как как «имгады» и так далее. Я же пишу о берберах и ещё точнее — о туарегах, поэтому никакого другого произношения, кроме туарегского, быть не должно, и принятая мною транскрипция не случайна и не от невежества. Что касается Ахаггара и Хоггара, то Ахаггар — целая горная область, включающая в себя хребет Хоггар, проходящий наискосок с ЮЗЗ к северу от Таманрассета. Поэтому различные названия, встречающиеся в тексте, также не случайны».
Так же непреклонно отстаивает Ефремов свое писательское достоинство чуть позже, по поводу замечаний корректора и главного редактора журнала «Нева» «Лезвии бритвы»:
«Москва, 2 мая 1963. Дмитревскому.
Я могу ответить Вашему ученому корректору (к сожалению, она подписалась так, что я не могу обратиться к ней лично) следующее. Во-первых, не откажите в любезности её поблагодарить за внимательность. Во-вторых, скажите, что когда я пишу фамилии художников или научные термины, то пишу их совершенно точно — что может быть удивительно для писателя, но совершенно обязательно для ученого. В-третьих, откуда она взяла, что стадо сторожит самец? Обычно — старая и опытная самка является вожаком, а временными стражами на периферии — молодые самки. Самцы — авангард и арьергард — боевая сила. Кроме того, если это не подтверждено в каких-либо справочниках, то ещё ничего не значит. Я имею достаточную научную квалификацию, чтобы даже строить свои собственные гипотезы, что обязательно прошу иметь в виду на дальнейшее. Длина шеи в разных полах у других животных никем не мерена, потому и не может быть известна корректору. Тут надо подчеркнуть, что когда речь заходит о канонах красоты и чувства прекрасного, то дело идет о подчас очень небольших различиях и малых величинах, каковых даже для научного анализа человека анатомы почти не удосужились промерить. Каждой женщине, в том числе и ученому корректору, должно быть известно, что похудение или пополнение, очень заметное для глаза, линейно или объемно выражается сантиметрами, и весьма немногими…
Я написал подробно ответы корректору, но Вы не показывайте ей все, чтобы ненароком не обидеть. Однако я не собираюсь всегда так делать — это лишь как пример, а в дальнейшем буду просто отвечать — мала квалификация для обсуждения подобных вопросов. И Вы тогда будете знать, что это не снобизм и не мания величия, а просто экономия времени».
В архиве Е. П. Брандиса хранится и письмо главному редактору «Невы»:
«Москва, 12 июня 1963.
Глубокоуважаемый Сергей Алексеевич!
Только что вернулся из поездки и получил Ваше любезное письмо. Я, конечно, рад, что Вы выиграли «бой» за печатание моего романа, но меня смущает само наличие этих боев за роман с насквозь коммунистической идеологией и диалектической философией. Может быть, вообще сейчас неподходящий момент для его опубликования и следовало бы подождать? Роман ничего не потеряет от того, что он полежит, а мне — не привыкать стать, что мои произведения не сразу доходят до разума… тех редакторов, которые вместо художественной ведут только цензорскую линию. Если для напечагания романа придется ввести существенные изменения по этой именно линии, то такой цены за напечатание я платить не буду.
…Теперь относительно Вашего предложения о послесловии. Опять-таки, меня прямо-таки убило, что главный редактор журнала, печатающего роман, спрашивает меня, во имя чего он написан. Да если Вы этого не видите, так во имя чего же печатаете?
Я никак не могу согласиться с тем, что надо рассматривать читателя как существо второй категории, недоразвитое и безвкусное. Конечно, попадаются и такие читатели и критики, но не для них же пишется роман! Для них и писать ничего нельзя, кроме басен. Поэтому я не видел никакой необходимости в лобовом послесловии, после весьма определенного предисловия. Может быть, концовка не совсем заострена философски, но ведь я не писал философского романа и не претендую на таковой — это роман приключений, как и озаглавлено. А если иной беспомощный критик не сможет сделать необходимые выводы о неизбежности коммунизма для осуществления лучших грез человечества, так он в существе своем фашист, кем бы ни прикидывался, и таких критиков бояться, по-моему, не следует. Тех самых, кого Вы, очевидно, называете сверхбдительными», — они потому и сверхбдительны, что им надо маскироваться. Гирин определил бы у них комплекс коммунистической неполноценности.
В общем-то, я рассуждаю как художник, но если стать на Вашу позицию за все отвечающего главного редактора, то Ваша осторожность вполне понятна. И надо быть уж очень крепко уверенным в качестве романа, чтобы не опасаться нападок на него. Для меня после Вашего письма очевидно, что такой уверенности у Вас нет. Укреплять Вашу уверенность путем «обезопашивания» романа от нападок и элиминации важных, с моей точки зрения, высказываний я не могу. Поэтому, может быть, пока не поздно, давайте решим так, что мы опубликуем первую часть романа и на этом кончим. Убытки, как говорится, пополам — я потеряю возможность предварительной публикации, а Вы — понесенные расходы.
Я приеду в Ленинград примерно около 25 июня и с большим удовольствием встречусь с Вами и наконец познакомлюсь. Но это письмо я посылаю заранее, чтобы, в случае согласия с моим предложением, Вы приостановили бы печатание второй части — после её опубликования будет поздно отступать.
С приветом и искренним уважением».
Как точно формулирует Ефремов брюзгливое, мрачное свойство подозрительности и неверия в будущее «человеков в футляре» — комплекс коммунистической неполноценности! Наденет такой субъект шоры на собственные глаза, лелеет их и блюдет единственный принцип: «Тащить и не пущать!». Или, заглушая внутренний голос, припевает: «Ничего не вижу, ничего не слышу, никому ничего не позволю сказать!».
Ефремов и с Дмитревским делится сомнениями:
«Москва, 16.06.63.
…если главный редактор пишет писателю, что ему неясно, для чего написан роман, а потому требуется лобовая присказка, то это значит, что оный редахтур романа не понял и сомневается в его качестве. Ежели так, то как же он может его отстаивать и брать на себя тот неизбежный риск, которого не миновать, если печатаешь вещь не совсем обычную? Отсюда и нелепые пожелания, являющиеся нечем иным, как замаскированными попытками оградить себя от возможного разноса. Но ведь существуют два пути — или выхолащивать произведение или его просто не печатать — по-моему, последнее благороднее».
Дивущий до недавнего времени во многих из нас цензор заставил, наверное, и Ивана Антоновича не раз предвзято и пристально вглядеться в свой роман. Интуиция давала основания предсказывать ему тернистый путь. Хотя бы за смелость преодолевать гласные и негласные запреты и освещать «нерекомендованные» верхами вещи:
«Москва, 9/1П — 63. Дмитревскому.
…роман сейчас к месту и единственно в чем уязвим — это в непривычном для нас сексуальном аспекте. Однако, поскольку секс является одним из опорных столбов психологии, нам так или иначе необходимо его осваивать, иначе мы не сойдем с повода ханжей и церковников».