— Почти.
— Почти! Значит, появилась надежда?
— Мы никогда от нее не отказывались.
— Есть ли какой-нибудь новый способ лечения?
Ли чуть замешкалась с ответом:
— Не хочу тебя заранее обнадеживать. Но кое-что испытываем.
— Что, если можно спросить?
— Можно, конечно.
Она еще помолчала.
— Дело это очень сложное. Язык, на котором после травмы заговорил Панаит, как ты уже знаешь, принадлежит давным-давно вымершему индейскому племени.
Прежде всего надо было узнать, почему, забыв все нынешние языки, он вспомнил этот. Изучал ли он его когда-нибудь? Или мы тут имеем дело со своеобразным проявлением родовой памяти?
— А она существует?
— Вне всякого сомнения. И не только у человека, но и у животных. Что такое инстинкт? Ну, вот так… Выяснить, изучал ли Панаит этот язык, оказалось довольно легко. Не изучал. А вот происходит ли он от того племени, доискаться было очень сложно.
— Неужели все-таки доискались?
— Да, но, как видишь, очень нескоро. Дело-то старинное. Этим занимались этнографы, анатомы, физиологи, цитологи, генетики. Когда они изучали строение организма, хромосомы, гены, им стало почти ясно, что его отдаленные предки принадлежали к этой народности.
— Почти? Не наверняка?
— Этого и не требовалось. Ведь подтверждение — язык. Ну и теперь начинаем лечить.
— И вылечите?
— Не знаю…
— Постой, — спохватился Жан, — я ведь не так уж редко бывал… Но ни ты, ни кто другой не говорили мне об этих исследованиях.
— Собственно, и теперь не следовало бы, — заметила врач, — чтобы не внушать тебе преждевременной надежды.
— Хорошо, не буду надеяться, — не очень искренно сказал Жан. — Так что же вы намерены предпринять?
— Видишь ли, еще в двадцатом столетии установили, что носитель памяти — рибонуклеиновая кислота мозговых клеток. Только тогда еще не умели дифференцировать и изменять ее тончайшее строение. Теперь уже известно, что один состав несет в себе индивидуальную память, а другой — родовую. И даже больше: состав дифференцируется в зависимости от количества минувших поколений, только количество это, разумеется, не определяется с точностью до единиц, а в десятках и сотнях. Вот почему надо было установить, какой вид памяти у Панаита сохранился, а какой потерян. Теперь начнем лечить препаратом рибонуклеиновой кислоты нужного состава.
— Я читал, — сказал Жан, — что такие случаи, как с ним, бывали и в старину.
Не так ли?
— Да, в результате сильной физической или душевной травмы. Лечить тогда почти не умели. Да и сейчас только начинаем. Опыты на животных дали хорошие результаты. Но ведь головной мозг — это то, в чем человек меньше всего схож с животными. Лечить будем, а гарантии, сам понимаешь… Если б он только язык забыл, — продолжала Ли. — Но ты же знаешь. Кое-как его удалось обучить французскому. И ты мог убедиться, что он не помнит ничего. Лишился всех накопленных знаний. Ну вот ты всегда рассказываешь ему о его прежней жизни…
— Да, но он слушает так, словно речь идет о ком-то другом. И учиться чему бы то ни было ему страшно трудно, раз утеряны все прежние ассоциации…
Жан вошел в небольшую комфортабельную комнату Панаита. Юноша только что вернулся с прогулки и включил вещание. Передавали всеобщие известия. Панаит с любопытством слушал. Вещание можно было слушать на любом живом языке. А теперь оно было доступно Панаиту и на его языке: приемник сочетали с переводной машиной, куда заложили древнее наречие. Жан услышал короткие отрывистые фразы, быстрые, стреляющие слова, перемежающиеся громкими придыханиями.
— Здравствуй, Панаит, — сказал Жан. — Почему же ты не слушаешь на французском?
Юноша смущенно улыбнулся: ему легче было слушать на своем древнем языке. Да и при этом многое не доходило до его понятия. А перевод — примитивный: тот язык крайне беден.
— Как ты себя чувствуешь, Панаит?
— Хорошо, — сказал юноша, — только скучно.
— Что же ты делаешь?
— Копаю землю. Семена сажаю. Но нет треков.
— Каких треков?
— Ну, таких… Охотиться.
Очевидно, он имел в виду какое-то животное, для которого в современном языке не имелось названия. Ясно было также, что впечатления отдаленнейших предков преобладали в сознании Панаита над впечатлениями окружающей жизни.
Жану показалось, что теперь он может ухватиться за ниточку, чтобы вытянуть из Панаита рассказ о жизни древнего народа, возможно, подробности, еще неизвестные историкам. Но у Панаита в памяти опять все спуталось, и он не смог продолжать разговор. Скоро Жан убедился, что хотя они друг друга понимают, но говорить почти не о чем. Он понял и то, что Панаит, хоть и сказал «хорошо», на самом деле страдает от одиночества. Пусть он всегда среди людей, пусть уже до какой-то степени овладел одним из распространенных языков, но общаться ему с людьми трудно.
Все же после этой встречи с Панаитом Жан почувствовал: за осторожными словами Ли таится надежда.
Он думал о Мерсье, своем любимом учителе.
Думал о Герде.
С каждым годом Жан все более убеждался, что образ Герды постоянно присутствует в его воображении. То первое впечатление, которое она произвела на него там, на Земле, когда он встретился с ней в числе других учеников Мерсье… потом совместный полет в межпланетном корабле… выгрузка…
Страшная катастрофа на время стерла зарождавшееся чувство… нет, не стерла, а заглушила… Затем работа вместе… ее внимательный взгляд, который, как ему кажется, часто останавливался на нем… ее голос с теплыми, порой даже ласковыми нотками… Это на самом деле так или ему кажется?
Может быть, как это иногда бывает, он склонен принимать желаемое за действительность?
Будущее покажет…
А пока ему радостно думать, что она, окончательно выздоровевшая, скоро будет опять здесь.
Панаит! Вот кому тяжело.
Но Институт комплексной медицины уже совершил настоящее чудо с Гердой.
Значит, можно надеяться!
А вообще впереди столько захватывающе радостного! Как много уже сделано для укрощения Венеры! И предстоит окончательная победа над ней.
Ну, а потом… очередь за другими планетами!
Эпилог
Вот и приходит час моего расставания с далекими нашими потомками. Я смотрю на них через громадную толщу лет, как смотрят с темной улицы через окно в ярко освещенную комнату. Отчетливо вижу их, смотрю им прямо в глаза, а они меня не видят.
Как хотелось нарисовать картину их безоблачного счастья!
В общем, они действительно счастливы. Но если быть правдивым, безоблачной картины все же не получается. А без правды и все описание ничего не стоило бы.
У многих из них счастье сложное, беспокойное.
Пьер Мерсье работает. Но надлом остался — разве может такое пройти бесследно?
Выправится ли Пьер? Зарубцуется ли окончательно его душевная рана? По совести говоря, не знаю. Но хочется надеяться, что когда-нибудь это будет.
Он еще не стар, всего только седьмой десяток. У него впереди еще десятилетия радостного труда.
Так или иначе — радостного. И потом — не берусь утверждать наверняка, — такой сильный человек, быть может, впоследствии сумеет преодолеть надломившую его травму, восстановить свою утраченную волю к широкомасштабной, творческой, руководящей деятельности. Авторитета у него для этого достаточно, знаний — тоже. Хочется верить, что так будет…
Можно ли назвать вполне счастливой Ольгу?
Счастливой — да. Вполне — нет.
Ее захватила увлекательная работа: исторический музей на Венере. Но не может она не думать о том, какой след оставила пережитая Пьером трагедия.
Анна и раньше не часто бывала в уютном домике на берегу Женевского озера, а теперь, когда родители покинули Землю, он и вовсе перестал существовать для нее.
Думала ли она когда-нибудь, что будет жить с отцом и матерью на разных планетах? Как часто взор ее машинально обращается к телеаппарату, но тут же она спохватывается: сейчас уже не вызовешь мать, отца.
Когда-нибудь связь между Землей и Венерой будет так же проста, как в пределах земного шара (если, конечно, не считать утомительных пауз). Может быть, это будет и скоро. Но для нее очень нескоро.