– Ой ты! А сестрица что скажет?…
– Цыц!
Не о том мечтала девушка. Нежные чувства она лелеяла к известным своей деликатностью усикам. От боли и страха шире широкого распахнула она рот. Уж Панкратов, подтянув все, собирался в ларек, а Поленька так и лежала с раскрытым ртом.
– Пасть, дура, закрой. Вот тебе треха на пряники. И цыц!
Поленька промолчала, решила - значит, так нужно: как «червячки», как квашня, как шляпный гарнитур - жизнь. На три рубля она купила тихонько от всех брелочек - серебряное сердечко, поднесла его сама себе: «Вам, Поленька, в знак того, что сердце мое пылает» (говорила за Ванечку). Брелок привесила к нательному крестику, легла ничком на кровать и от радости стала взвизгивать, но потом вспомнила бороду Панкратова - «ой ты!» - и всплакнула: пожалела себя.
А Панкратов от удовольствия поскреб бок, зажмурился и забыл всю канитель.
Что там болтают глупцы о подснежниках или о фиалках? Не видно таких цветов в Проточном, да и неинтересные это цветы - ни пышности в них нет, ни осанки. А вот кто доподлинно цвел - это Панкратов, сверкал, благоухал, украшал весь переулочек. Человек, случайно забредший сюда, непременно останавливался перед абрикосовым домиком, с завистью думал: «Живут же люди в уюте, с занавесками, с фикусами, с котом, не то что у нас - двадцать душ на пять комнат. Вот и жизнь здесь, наверное, тихая, мечтательная, прямо-таки абрикосовая жизнь». Да и вправду нежен был домик, тих, благонравен. С удовлетворением Панкратов посматривал на черную дыру: больше не вылезут оттуда разбойники. Тихо теперь стало и в доме и под домом,- разве что крыса пискнет или захлюпает вода.
В приходском храме Панкратов выстоял всех апостолов, а в пасхальную заутреню, можно сказать, был главной фигурой. Разве без него мыслимо? Чем же тогда Проточному похвастаться и перед Богом, и перед людьми? Без него Пасхи не было бы… Что же в том удивительного, если отец Василий, кланяясь пастве, с особым благоговением взглянул на чудесную бороду, а борода в ответ утвердительно закивала: «Воистину». Восьмая пачка становилась ощутимой. Ну, и разговленье было соответствующее: не пожалели ни водки, ни цукатов в Пасху, ни труда на поросеночка - он лежал золотой и невинный, как девический сон, весь обволакиваемый бумажными розанами и слюнками проголодавшегося Панкратова. Ели… Мать моя, как ели! Достаточно сказать, что поросенка прикончили по-семейному, без приглашенных. Пил же сам Панкратов - женщины пробавлялись ерундовской мадерой. Выпив, пошел Панкратов к Наталье Генриховне христосоваться. Яичко кокнул, икнул и присосался: «Вот где праздничек! Как же дамочку не поцеловать при оказии? Здесь ни рубля, ни прыща не пожалеешь!…»
Под окнами бесновался Проточный. И ладошкой, и штопором, и об стенку. Пили до утра. Конечно, и государству от этого доход, и людям, что называется, веселье. Но только зверел народ: охальничал, дрался, бил стекла. В «Ивановке» две бабы сцепились, когтями раскровенили одна другую. А у делопроизводителя спьяну ошпарили ребенка кипятком. Не обошлось и без «пыряния». На углу Панфиловского какие-то озорники отстрогали начисто ухо у сапожника Федоренко.
Панкратов покрутился, побалагурил, но вдруг завял - года сказались или перехватил? Ведь не менее десяти рюмок сглотнул он, а рюмки у Панкратовых с подвохом, двойные. Что же, и помолились, и разговелись - можно на боковую. Хромая сразу захрапела. Что ей? «Полная чаша». Не так легко было уснуть «самому». Ревел переулок: «Ай!…» Да и в голову лезли всякие пустячные мысли: «За шоколад переплатил, вот Сидорову на таможне по семи рублей отдали… Инспектору лучше бы не чернослив послать, а кавказский компот - благородней… Полю в баню сведу, спокойней, да и помыться не грех… Поросенка сразу сожрали, сволочи, могли б и говядину - ведь сколько он стоит…» Панкратов кряхтел, пил пиво, плевался. Чего орут? Не могут они без этого - дурачье. А ночь-то какая!… И крестился. Наконец - это было в шестом часу - начал он засыпать. «Вот тебе и милость господня»,- успел подумать он, но тотчас же вскочил и весь затрясся с перепугу. Сердце как колотилось! Что за наваждение? Под домом стучали, ерзали,копошились. Винный туман застилал комнату, и Панкратов не узнавал знакомых предметов: лампадка казалась ему подбитым глазом, комод - чьей-то спиной. Вот когда сказались все рюмочки! Но что глаз - хуже: стуки, подземная суета продолжались. Панкратов вдруг все понял. Вцепившись в жену, он отчаянно закричал: