Потом были похороны в Москве, прощание в авиационном клубе, космонавты у гроба, дорога на кладбище, вечером встреча друзей, посвященная его памяти, все как в бреду. В небольшом клубе сразу стало тесно от семи гробов и от людей, идущих сплошным потоком. На улицах вокруг перекрыли движение, вся Москва остановилась, когда длинный эшелон автобусов и машин пересек ее, медленно направляясь к Новодевичьему кладбищу. Сухие хвойные венки кололи руки, и было много венков из Франции, несли ордена на красном бархате, портрет удивительной ясности с чуть заметной в углах губ непобедимой его улыбкой, затем резкий обрыв трех залпов, как последнее многоточие, когда Олег Гудков не выдержал, бросая, на него сухую, сыпучую землю; и качающийся временный обелиск, вот уже встающий в изголовье с такой четкой, беспощадно черной табличкой, на которой резала глаза последняя дата «6 августа 1967 года»; и упорное ощущение «не может быть!», все это только привиделось, ненастоящее, это все-таки опечатка в газете, завтра он снова войдет, заряженный жизнью на многих, надолго, на много лет вперед... Гора венков росла, как в старину росли курганы над воинами. На кладбище и потом сказаны были точные, верные слова: «Мы потеряли лучшего вертолетчика, безотказного испытателя, товарища до конца, рыцаря без страха и упрека...» Но было еще больней и еще глубже: потеряла не только авиация, мир потерял светлого человека.
Не думал я, давно написав эти строки, что они для меня самого теперь так ясно выразят, что больше всего я знал и любил в Гарнаеве...
Я пробую представить, как это было, хотя истинная причина может навсегда остаться загадкой, как это случается при таких катастрофах, тем более в другой стране. Не первый раз работал он на тушении пожаров во Франции и знал, что это очень трудно. Не просто демонстрация — трудное испытание вертолета на борьбе с огнем в сложных условиях. Французы тушат лесные пожары с американских летающих лодок «каталина», есть и у нас в лесной авиации самолеты такого типа. Но их недостаток в том, как объяснял мне Гарнаев, что при усилившемся ветре и волне на водоеме самолет уже не может сесть или на лету забрать воду, а большие лесные пожары реже случаются при безветрии. Вертолет МИ-6 может брать воду почти в любых условиях и свои двенадцать тонн вылить на огонь с прицельной точностью. Он может по трапу спустить десант и взять его обратно. Гарнаев и Колошенко уже показывали свой вертолет в работе на южном берегу французского Средиземноморья, которое особенно страдает от пожаров в горных лесах, где огонь к тому же постоянно раздувает знаменитый мистраль...
Сразу после участия в авиационном салоне на Ле-Бурже Гарнаев вылетел в Марсель. Условия работы были особенно трудными. В последнем письме от 3 августа он писал нам, в издательство «Молодая гвардия»: «С берегов далекого Средиземного моря шлю я Вам и всем товарищам, кто меня знает, свой дружеский привет! Высоко в Альпах, на Средиземноморском побережье, тушим мы сейчас с нашего советского вертолета часто возникающие здесь лесные пожары. Летаем иногда по 6–7 часов в день. Жара страшная, но прохлада моря компенсирует ее. Стоим прямо на берегу Средиземного моря, живем как робинзоны. Ходим полуголые, в свободное время ловим рыбу и жарим ее на вертеле. Загорели все страшно. Сюда мы летели из Ле-Бурже, после Парижского салона. Французы довольны нашей работой. За месяц погасили 10 больших пожаров. В свободные минуты, которых не так много, пишу. Правда, дело подвигается медленно, но стараюсь вовсю... Задержусь я здесь, очевидно, до конца сентября, французы нас не хотят отпускать — хорошо помогаем в тушении пожаров. Так что теперь я знатный пожарник Франции. Да, чего только не приходится делать летчику-испытателю...» И если Гарнаев с его огромным опытом и мгновенной реакцией в аварийной обстановке не успел предотвратить внезапное падение машины — значит, выхода не было, даже если летчик сделал все, что смог. Это было то трагическое положение, когда испытатель, остро понимая ситуацию, в последние секунды ощущает свою беспомощность, бессилен изменить ход событий. И я могу теперь только с болью представить, как огромная красная машина, которой он так гордился, оборвав полет, падала в пропасть, на близкую уже землю...
Я не был с Гарнаевым в его испытательных полетах, но нам не раз приходилось вместе выступать, когда он показывал свои технические фильмы — как он впервые катапультировался и как испытывал отстрел лопастей у вертолета. Если даже лишить эти фильмы всяких комментариев, они достаточно выразительны, чтобы рассказать о человеке, который верил в борьбу до конца. Его особенно беспокоило, насколько полно дадут ему в своей книге сказать о том, что он называл «вторым своим взлетом». Не только небо, бывало, что и земля обходилась с ним круто. Его соратник по вертолетам известный летчик Василий Колошенко сказал на страницах «Недели» после его гибели: «Даже в самые трудные годы, когда сурово и незаслуженно обидели Гарнаева, не ушел с аэродрома. Опытный летчик, он согласился работать мотористом, потом начальником клуба в авиагородке. Лишь бы пахло самолетами». После войны по злобному навету Гарнаев три года отбыл в лагерях — и это там, на обрывках пакетов из-под цемента, он писал стихи о вере в жизнь, о коммунизме, о торжестве справедливости. И только выдержка и страстное тяготение к самолету помогли Юрию преодолеть все земные препятствия и снова добиться штурвала. У него всегда, до крайней остроты, было развито чувство справедливости. И его работа во Франции была продолжением борьбы за справедливость: он был бойцом против пожаров по убеждению, не выносил, когда горит земля, которую он любил, горит лес, который чаще, всего зажигает не молния, а люди — за брошенным окурком тянутся дымящиеся гектары живого леса. Мы не раз говорили с ним о том, как горит тайга, и я помню, как он негодовал, когда узнал, что однажды чуть не сгорел почти весь лесистый остров Ньюфаундленд... Он любил жизнь и не любил пожары — еще в юности он сам впервые получил ожоги, спасая товарища из огня. Он всегда был таким. И он погиб на благородном деле — на испытании во имя мира.
Юра Гарнаев был человеком, который имел право сказать молодым, что к своему пятидесятилетию он прожил по интенсивности три обычные жизни. При его характере ему действительно каждый год можно засчитать за три, и он не завидовал иным осторожным, высидевшим свое долголетие под лавкой... Сила его была в том, что он всегда чувствовал себя «активным, боевым куском человечества». Память о нем принадлежит всем, потому что он любил людей, и большинство людей, которых он знал, его любили. Он был наделен, от природы чуткостью и особым, внутренним тактом по отношению к друзьям, к товарищам, к людям. Многие при первом знакомстве удивлялись его внимательности и отзывчивости на каждое искреннее, душевное движение, а он, шутя, говорил, что внимательность обязательна для испытателя. Он весь был как чуткий локатор, каким-то чудом успевая слышать все, даже сквозь гром своих самолетов. И все потому, что он ценил людей, ценил их сплоченность и верил в силу настоящего коллектива, который помогает летать и жить.