Когда-то на Севере старожилы рассказывали, что будто бы при поисках Нобиле вдруг был услышан сигнал от шести улетевших в неизвестность на искалеченном дирижабле «Италия», — им удалось наладить связь и крикнуть «SOS!», но после, когда они узнали, что мир бьется над спасением их товарищей и что в поисках уже погиб Амундсен, они вдруг сказали: «Простите, что мы еще живы», и замолчали навсегда... Все это не так, связи у них не было, они пропали сразу, как потом Леваневский, и через три года экспедиция на дирижабле «Цеппелин», приземлившись на Земле Франца-Иосифа, увидела на встречавшей их шлюпке с ледокола «Малыгин» самого Нобиле, который (вопреки травле, устроенной ему Муссолини с жестокой неблагодарностью диктатора) все еще продолжал искать своих шестерых товарищей... Но легенда бывает сильнее факта: в этом вымысле о сигнале от погибавших жила стойкая вера старых добровольцев полярников в поступки, свойственные людям их склада.
И эти же слова в других обстоятельствах сказал много позже Юрий Гарнаев, обращаясь к вдовам своих друзей: «Простите, что мы еще живы».
Те из летчиков, кому раньше времени не повезло, могли бы ответить ему словами, которые мы часто повторяли после войны:
Ведь в бою, кроме всех других возможностей, нужна удача, и счастливые стечения обстоятельств западают нам в память отчетливее, чем то вдохновенное нервное напряжение, которое вдруг помогло быстро и точно их использовать. Пусть фаталиста у Лермонтова случайно пощадил пистолет и так же случайно настигла потом сабля пьяного казака, но даже современные летчики, посмеиваясь над суеверием стариков, иногда кидают гривенники в Байкал, «чтобы пропустил», так же как в американском фильме «Летчик-испытатель» молчаливый бортмеханик всегда прилеплял к фюзеляжу перед полетом жевательную резинку на счастье. Дело здесь даже не в настоящем суеверии: просто летчики не любят шутить с погодой, которая над Байкалом может вдруг сделать надежный и удобный самолет таким беспомощным и неустойчивым, а старый обряд лишний раз напоминает им об осторожности. И пусть наша вера в удачу не более чем привычный и удобный предрассудок в этом сложном мире пересечения неумолимых высших закономерностей, но путешественник и солдат не могут обойтись без нее в долгом своем пути к покинутому дому.
Первой удачей Гарнаева, очевидно, было то, что он родился в маленьком городе Балашове, в бедной семье и, явно не страдая от лишних забот гувернанток и попечителей, сразу начал жить здоровой жизнью, неразлучной с самой природой широких русских полей, которые приучали смотреть далеко, за горизонт. С самого детства он купался в Хопре уже вместе с ледоходом, и неизменное здоровье, не подверженное городской неврастении — достояние нормального человека, — осталось с ним почти до пятидесяти лет, которые он после всех бурных превратностей своей судьбы готовился встретить по-прежнему за штурвалом очередного нового самолета...
Он родился в год Октября, и жизнь его во многом кажется мне символичной для того поколения, которое росло вместе с судьбами всей страны.
С детства он зачитывался романами Жюля Верна, мечтая о путешествиях и полетах на самые недоступные миры, и был очень удивлен, когда позже узнал, что великий фантаст создавал свои произведения, почти не выходя из квартиры. И он не мог предположить, что самому ему придется писать, не выходя из самолета. Пока его руки, по выражению Чкалова, могли держать штурвал, а глаза видеть землю, он не оставил летной работы, но иногда, в более простых полетах с учениками, он писал на обычном наколенном планшете пилота заметки о своем пути — ровесника Октября не только по возрасту, но и по ясности убеждений, — и я знал, что в них он расскажет о себе лучше, проще и откровеннее, чем это сделают теперь за него другие. В набросках своей книги он говорил о том, как еще в школе писал стихи и мечтал о чем-то возвышенном, хотя время было очень трудное и, по собственному его признанию, он первый раз наелся досыта, когда уже попал в летное училище...
Он навсегда запомнил первый аэроплан, который прилетал на час в их сонный Балашов, где потом была организована известная школа пилотов и авиамехаников. Ее первый начальник, Скворцов, обещал покатать Гарнаева на самолете, но самолета сначала просто не было — он все не прилетал из соседнего Борисоглебска. Скворцову надоело, и он запретил мальчишке торчать у штаба. Когда самолет вдруг прилетел, Юра был тут как тут, и Скворцов сказал: «Ишь пионерия! Все-таки укараулил...» Уже самое первое знакомство с самолетом не далось легко, без настойчивости.
Он упорно искал своей дороги — в измученной долгой разрухой стране, где трудно было не только учиться, но и просто найти работу. Через биржу труда он, наконец, попал в школу речных пароходных механиков, стипендии не хватало даже на пропитание, пока не сложились в общую коммуну. Но общежитие школы случайно сгорело, а сам он впервые получил ожоги.
Авиация казалось такой недоступной...
Он стал учеником токаря на московском заводе, одновременно учился в индустриальном техникуме... Сейчас мы часто называем летчиков звонкими крылатыми именами, но слова стираются от частого употребления, и лишь человеческое деяние остается. Мы узнаем об испытателе уже после выдающегося события, но подвиг летчика — это вся его жизнь, до конца, в беззаветном труде отданная самолетам. И если бы спросили у Гарнаева, кем он себя считает, он ответил бы, что всю жизнь считал себя рабочим. В буднях пилота не меньше обыкновенного труда, чем у станка, и летчик — это мастер высокой квалификации, чье рабочее место в небе. Не из встреч с цветами, а из однообразных летных часов, трудных тренировок и режима складывается их день, и Гарнаев привык к строгой дисциплине каждого рабочего дня с первых шагов самостоятельной жизни.
Газеты по-прежнему взахлеб приносили вести с неба одну за другой. Рекорды планеристов и парашютистов, когда Гарнаев впервые услышал имя Анохина, высадка на полюсе, перелеты в Америку... Нетрудно представить, с каким вниманием рабочие слушали Чкалова, Байдукова и Белякова после полета в Америку. И нет ничего удивительного в том, что, когда в стране прозвучал призыв «Комсомол, на самолет!», Гарнаев пошел в аэроклуб одним из первых на своем заводе. Это было нелегко: с шести утра выходить к станку, учиться в техникуме и еще ездить на электричке на аэродром.
Когда впервые, не предупредив ученика, инструктор Малахов ввел учебный самолет в штопор, Гарнаев вдруг понял, что никогда не будет летчиком. В своих набросках для книги он не случайно очень подробно и точно говорил о чувстве страха и его преодолении, что неизбежно связано с работой в авиации. Он вспоминал, что Анохин, за которым недаром даже на самом испытательном аэродроме бродило прозвище «Человек-птица», ответил однажды, что чувство страха у него атрофировалось вовсе и полностью заменилось чувством точного расчета в воздухе. Но сам Гарнаев считал, что никто, кроме Анохина, не решился бы произнести таких слов. Вспоминая не только свои первые впечатления от штопора и парашютных прыжков, Гарнаев говорил о неизбежности инстинкта самосохранения, который воля летчика должна при необходимости преодолеть, но не всегда может, иначе не было бы аварий, просчетов, недостаточно четко выполненных заданий. Как-то Щербаков перед очередной тренировкой с парашютом спросил у Федора Моисеевича Морозова, уже проделавшего сотни сложных испытательных прыжков: перед каким по счету прыжком проходит естественный для всякого человека «мандраж» высоты? И Морозов с усмешкой ответил: «Ты знаешь, Саша, за сорок лет так и не проходит...» Они не любят легковесного героизма на бумаге, когда, описывая их нелегкую работу, забывают сказать о преодолении самых естественных чувств, каких может быть лишен только кожаный манекен: неловко приземлившись с парашютом, даже выбив собой яму в земле, он способен улыбаться по-прежнему ясной улыбкой, которую изобразили углем шутники из механиков...