Выбрать главу

При первом учебном полете в штопоре Гарнаеву показалось, что летчиком быть все же слишком трудно. И не успел он еще научиться сдерживать свои чувства, как вскоре инструктор вдруг сказал: «Теперь полетишь один. Смотри у меня!» — и отвернулся вовсе от самолета, погрозив на прощанье пальцем... Вместо инструктора на втором сиденье, чтобы уравновесить самолет для неопытного еще учлета, поместили мешок с песком. Навсегда Гарнаеву запомнились тревоги первого самостоятельного взлета и необычно сильное, восторженное чувство свободы, когда он впервые оказался в воздухе один... А к празднику авиации, перед выпуском, Малахов взял его с собой в самолет при демонстрации высшего пилотажа перед всеми рабочими, и после, в заводской газете, по ошибке, как водится, написали, что «наш токарь Гарнаев блестяще исполнил в воздухе каскад фигур». Было чем гордиться, если бы не чувство стыда перед Малаховым, пилотировавшим самолет.

Потом было авиационное училище, приволжские степи, Сибирь, Монголия и Дальний Восток, — теперь он испытал всю цыганскую неприкаянность кочевой летной жизни, во время которой сам продолжал учиться и учил других.

Круг его интересов, как у большинства испытателей, всегда был намного шире летного дела, которое он так неизменно любил. И он не часто вспоминал свои стихи, он писал их в молодости, быть может, как сильный человек другой профессии, несколько стесняясь их и считая проявлением свойственной возрасту слабости... Но в трудные минуты жизни я всегда читал сам себе эти врубившиеся в память летящие строки, написанные рукой, что так твердо держала штурвал. Мир его был полон тепла и красок. Война, как и для всех застигнутых ею, прошла по его сердцу неизгладимой памятью. И он нашел простые и твердые слова, чтобы вложить в них свое чувство. Так же как и в полетах, в стихах Гарнаева — его характер, его долгая молодость. И я храню их бережно, как искру, упавшую к нам с неба.

В лирике его, хотя ему, отданному целиком полетам, никогда не хватало времени работать над ней для печати, всегда отчетливо звучало ощущение близкого знакомства с большой высотой.

Быть может, стихи вместе с верой в жизнь и стойким терпением летчика помогли ему выжить и сохранить себя в трудные годы. Там, на обрывках пакетов, в которых носят на стройке цемент, он писал, зашифровав даже эти строки от лишних свидетелей:

Я верю в человеческое счастье,как верю в те, что завтра будет день...
Я верю сердцем, разумом и больюв идею, что зовется коммунизм.
Как будто вижу я — как в небе кровьюнаписано большое слово Жизнь.

Война, годы, полные превратностей судьбы, закалившие характер, воспитали в нем выдержку, столь необходимую при испытаниях. Он был одним из первых, кто опробовал на себе катапульту. В московских редакциях как-то смотрели старые технические фильмы — я видел их еще раньше, работая для «Мосфильма», — те самые фильмы, где Гарнаев впервые катапультируется, выбрасывается с парашютом из вертолета, когда специальным устройством взорваны и отброшены в сторону лопасти, мешавшие прежде летчику благополучно выбраться из этой машины... Многие журналисты помнят эти кадры до сих пор. Но прошло время, и уже больше сотни вертолетов, винтокрылов и самых разных самолетов побывало в его руках, включая и такой необычный аппарат, как турболет, предвестник космической техники — сооружение без крыльев, управляемое только воздушными струями... Я уже много и подробно писал о его полетах, но так и не смог привыкнуть спокойно слушать о них, хотя мне он рассказывал об этом уже значительно позже.

Гарнаев был из тех, кто в первом ряду штурмует небо, кто подготовил бросок к орбите. Из тех, кто каждый день выходил на работу как на бой. Из тех, кто целиком служил делу — упорный и неистовый пахарь высот. И доброй оказалась его жатва в небе, если ему были одновременно присвоены два высоких звания — Героя Советского Союза и заслуженного летчика-испытателя СССР.

Он выглядел намного моложе своих лет... Я помню, как встретили его студенты института, пригласившие на диспут о романтике. В штатском костюме он не казался недоступно отдаленным от них четвертью века летной жизни — он пришел старшим товарищем поделиться своей непроходящей юностью с юностью новой. Он говорил им: «Романтика наших дней в труде. 26 лет я пролетал, последний полет сделал пять часов назад, и все равно для меня это романтика... Но в нашем возрасте мы уже не романтики, а фанатики своего дела, мы его любим и не променяем ни на что. Ежедневно летчик-испытатель сталкивается с новыми задачами, исследованиям нет предела. До войны испытателям приходилось преодолевать много различных «барьеров», штопоров, вибраций. Потом авиация подошла к скорости звука. Это был нелегкий период. Немцы в конце войны хотели взять реванш и вовсе не считались с жизнью летчиков, когда построили реактивный самолет. Но у нас было иначе. Были созданы модели, которые помогли раскрыть тайну звукового барьера. А сейчас мы уже подошли к трем скоростям звука — рекорд Мосолова. Серьезным делом была подготовка к запуску космонавтов. Это огромная работа, и не случайно наши космонавты с успехом выполнили свои задачи. В эту работу был вложен большой труд конструкторов, инженеров, летчиков. В области авиации еще много всяких тайн и много еще будет различных барьеров. Если мы достигли высоты в 35 километров (этот рекорд принадлежит Мосолову), то космонавты летают на высоте больше 200. Область между этими высотами остается еще малоисследованной — значит, будут новые самолеты, ракетопланы, они уйдут туда, сделают свое дело, вернутся успешно и на землю сядут. Это будет обязательно.

У нас работа организована так, что участвует все время большой коллектив, мы чувствуем всегда локоть товарища. Мы не испытываем в воздухе трагического одиночества. Талантливый американский летчик Бридж-мен написал книгу с очень пессимистическим названием — «Один в бескрайнем небе». Когда читаешь, все время чувствуешь, что он был в полетах один, поддержки, к которой мы привыкли, не было, и летчик с горечью сам говорит об этом. Нам всегда помогает чувство локтя. Наша романтика — коллективная. В работе испытателя действительно немало тяжелых минут. Надо учить летать машину и самому учиться летать на ней, после этого сделать ее доступной любому летчику. Чтобы исключить неприятности, приходится заранее самому создавать аварийные ситуации и потом искать выход. Например, штопор, отказ двигателя, пожар, посадка без двигателя. Все это, конечно, приходится выполнять, но мы ведь сами готовимся к трудным делам заранее. Хотя мы поднимаемся очень высоко, все мы очень любим землю и всегда о ней помним. Земля никогда не оставляет нас в полете, и поэтому мы не чувствуем в воздухе одиночества...» Так говорил Гарнаев.

* * *

Земля не только провожает их, она их греет всей яркостью своих впечатлений, особенно остро воспринимаемых летчиком. Помню один из летних вечеров 1965 года, обычную тихую веранду на даче, которую снимал недалеко от аэродрома Щербаков, — мы засиделись тогда очень поздно, невозможно было не дослушать, как Юра с его цепкой памятью пилота рассказывает о своих впечатлениях от полета над Европой — он только что вернулся тогда из Парижа после международной авиационной выставки в Ле-Бурже, где они демонстрировали новые большие вертолеты.

— Все было не так парадно, как при заранее подготовленных встречах, — говорил он. — Сначала мы не увидели Парижа, и Париж не увидел нас. Шел дождь. Знаменитые кровли грифельного цвета тонули в тумане. Мы только что с напряжением преодолели последние сто километров пути. Нам пришлось обходить холмы, на вершинах которых уже копилась низкая облачность. Мы миновали их в обход, над цветущей зеленой долиной, и вот перед нами в слабом свете смутного дня открылись огни посадки. В глазах у нас еще стояли города Европы, над крышами которой мы только что прошли свой необычный путь в три с половиной тысячи километров.