— Какого чёрта вы уходите? — упрекнул меня Батис.
У меня не хватило духа даже ответить ему. Я сел на стул, положил винтовку поперёк колен, закрыл голову руками и заплакал, как ребёнок. Напротив меня оказалась животина. Против обыкновения, она тоже сидела на стуле — опершись на стол, чуждая происходящему. Её взгляд следил за Батисом на балконе, за выстрелами, за моим плачем, за штурмом маяка. Однако это был взгляд со стороны, подобный тем, которые направляют в сторону батального полотна посетители картинной галереи.
Я вложил в борьбу свои храбрость, энергию и ум, всё до последней капли. Я сражался с ними безоружный и вооружённый, на суше и на море, в открытом поле и укрытый в крепости. Но они возвращались каждую ночь, их становилось всё больше и больше, смерть собратьев не волновала их. Батис продолжал стрелять. Но это сражение уже было не для меня. „О Господи, — сказал я себе, размазывая слёзы по лицу, — что ещё мог бы сделать разумный человек в моём положении, что ещё? Что мог бы сделать самый решительный, самый рассудительный из всех людей на земле, чего ещё не сделал я до сих пор?“
Я посмотрел на свои ладони, мокрые от слёз, потом на животину. Два дня назад плакала она, а теперь довелось заплакать мне. Слёзы размягчили не только тело. Воспоминания закружились в свободном полёте, и память воскресила давнишнюю сцену.
Однажды я стоял перед зеркалом, любуясь собой с непонятным для взрослых тщеславием подростка. Мой наставник спросил, кого я видел в зеркале. „Себя самого, — ответил я, — молодого парня“. „Правильно“, — сказал он. Потом надел на голову фуражку от английской военной униформы — не представляю себе, откуда он её достал, — и спросил: „А теперь?“ „Английского офицера“, — засмеялся я. „Нет, — возразил он, — я не спрашиваю о профессии этого человека, я хочу знать, кого ты видишь“. „Себя самого, — сказал я, — с английской фуражкой на голове“. „Это не совсем правильно“. — Он не удовлетворился моим ответом. Любую мелочь этот человек превращал в одно из упражнений, иногда таких занудных. Я простоял с ненавистной фуражкой на голове до самого вечера. Мой наставник не разрешил мне снять её, пока я не ответил ему: „Я вижу себя самого, просто себя“.
Мы с животиной смотрели друг на друга всю ночь. Кафф отстреливался, а мы обменивались взглядами с противоположных концов стола, и я уже не знал, ни кого я вижу, ни кто на меня смотрит.
На рассвете Батис обращался со мной с презрением, которого достойны дезертиры. Утром он отправился на прогулку. Как только он вышел, я поднялся на верхний этаж. Животина спала, свернувшись калачиком в углу кровати. Она была раздета, но в носках. Я схватил её за руку и посадил за стол.
Вернувшись в полдень, Батис увидел человека, охваченного горячкой.
— Батис, — сказал я, гордясь собой, — угадайте, что я сегодня делал?
— Теряли время попусту. Мне пришлось чинить дверь одному.
— Идите со мной.
Я взял животину за локоть, Батис шёл за нами на расстоянии одного шага. Как только мы вышли с маяка, я усадил её на землю. Кафф стоял недалеко от меня с невозмутимым видом.
— Посмотрите, что будет, — сказал я.
Я стал собирать дрова: одно полено, два, три, четыре. Однако четвёртое полено я нарочно уронил на землю. Это был, конечно, спектакль. Я поднимал одно полено, а другое в это время выскальзывало у меня из рук. Ситуация повторялась снова и снова. Батис смотрел на меня и вёл себя в свойственной ему манере: он ничего не понимал, но не прерывал меня. „Ну, давай же, давай“, — думал я. Утром, когда Каффа не было, я уже произвёл этот опыт. Но сейчас он мне не удавался. Батис смотрел на меня, я — на животину, а она — на поленья.
Наконец она засмеялась. По правде говоря, требовалась некоторая доля воображения, чтобы счесть эти звуки тем, что мы обычно означаем словом „смех“. Сначала у неё начало клекотать в груди. Рот животины оставался закрытым, но мы уже слышали резкие всхлипы. Потом она чуть приоткрыла рот и действительно засмеялась. Сидя по-турецки, она качала головой направо и налево, шлёпала себя по внутренней стороне икр и то склоняла туловище вперёд, то возводила глаза к небу. Её груди сотрясались в такт смеху.
— Вы видите? — сказал я, торжествуя. — Вы видите? Что вы думаете по этому поводу?
— Что мой Камерад не может удержать четыре полена сразу.