Между тем к борту «Ойцова» подходили тяжелые железные баржи с буксирами. Начиналась разгрузка. Большинство грузчиков были потомками суданских рабов, захваченных в плен во время вооруженных набегов и привезенных сюда еще в середине прошлого столетия. Теперь они стали верными последователями Мухаммеда, не знающими иного языка, кроме арабского, и давно забыли африканскую родину предков. Но тем не менее они так и остались «плебсом». Руководители «артелей», надсмотрщики — все эти арабы в нарядных белых одеждах, наблюдавшие за разгрузкой с блокнотами в руках и выражением торжественной важности на аристократических лицах, — производили впечатление настоящих рабовладельцев.
Среди матросов почти не нашлось желающих сойти на берег, и я без зазрения совести воспользовался любезностью милейшего пана Кавы, предложившего мне свое судовое удостоверение.
Агент отвез нас на берег. Полицейские, сосредоточенно перебирающие четки у портовых ворот, не обратили внимания на недостаточное сходство моей физиономии с фотографией на документе. Быть может, вообще все европейцы кажутся им на одно лицо.
Огромный «бьюик», в который мы влезли впятером, вместе с нашим стокилограммовым баталером, снаружи выглядел великолепно, но внутри был насквозь пропитан пылью, а обивка была изодрана в клочья. Шофрр в белой чалме, отделанной черным шнуром с бахромой, не понимал ни наших слов, ни жестов. Он скалил в снисходительной улыбке свои великолепные зубы и сломя голову мчался по пустырю, отделяющему порт от города. Все машины, которые мы по пути обгоняли, были такими же большими и были набиты сверх всякой меры. Белые фигуры мужчин, сидящих за рулем, терялись среди черных женских покрывал, из окон высовывались курчавые детские головки.
Мы быстро добрались до шумных, оживленных улиц, застроенных современными зданиями. На одном из перекрестков наш водитель резко затормозил и, оторвав руки от руля, потер одну об другую, словно стряхивал с них пыль. Это значило: конец, приехали.
Мы с любопытством осматривали город паломников. Разноцветная штукатурка, сверкающие стекла окон, огромные витрины магазинов, пластмасса и алюминий, керамическая облицовка, яркие балконы, образующие замысловатые разноцветные узоры. Асфальтовые мостовые, шум колес и моторов американских машин разных марок, уже не первой молодости. Усиленная эксплуатация и постоянная перегрузка сделали их похожими на цыганские повозки. Но время от времени проносился сверкающий новизной «крейсер», иногда с чернокожим шофером в ливрее за рулем.
И все же вся эта современная, универсальная цивилизация казалась чуждой, принадлежащей другой эпохе. Белые галабии мужчин, черные, закрывающие лицо покрывала женщин, почти полное отсутствие европейских костюмов создавали какую-то неуловимую атмосферу улицы, какую-то очень существенную особенность, суть которой вы улавливаете не сразу. Лишь спустя некоторое время вы начинаете понимать причину той странной суровости, которой дышит улица, несмотря на оживленное движение и яркие витрины магазинов. Она заключается в строгом разделении полов. В этом знойном городе царит холод. Никакие оттенки нежности не смягчают голоса. Взгляды жестки. Черный и белый цвет соблюдают дистанцию и кажутся враждебными друг другу. Даже если мужчина идет с женщиной, то она отстает от него, держится на некотором расстоянии. Нет сомнений, что это жена. Исключений не бывает. Модница, у которой из-под черного покрывала выглядывают парижские шпильки, держится так же, как босоногая крестьянка с ребенком на бедре. Через стекла витрин мы заглядываем в шикарные кафе. Здесь, как и в примитивных кабаках Акабы, сидят одни мужчины.
Продвигаясь вместе с толпой, которая по мере удаления от центра становилась все более плотной, мы без труда попали в район старого базара. Он начинался неожиданно, тут же за потоком плывущих по асфальту машин, не отделенный никакой нейтральной зоной от мира американизированной современности. Над переулками внезапно появились деревянные навесы, и город вполз в мрачные коридоры, озаренные разного рода искусственным светом. Одновременно как-то стихли все голоса. Гулкий отзвук шагов превратился в шорох — ноги ступали по утрамбованной земле. Человеческие фигуры, казавшиеся удлиненными благодаря свободным линиям одежды, словно плыли в полумраке от одного светового пятна к другому — белые, полосатые или черные, увенчанные тюрбанами, фесками, яркими шапочками или же корзинами и кувшинами архаической формы. Нас окружало несказанное богатство типажей. Мелькали худые лица с тонко очерченными носами, обрамленные патриархальными бородами; широкие черные лица африканцев с вывернутыми губами; мягкие овалы смуглых левантийских щек. Журчащий гортанный говор перемежался время от времени резкими детскими криками. Крытые, перпендикулярные друг другу улочки образовали как бы самостоятельный город под крышей. Мы продвигались в густой толпе от прилавка к прилавку, пораженные странной двойственностью этого базара, где руки покупателей ворошили груды нейлонового белья, рылись в чешских украшениях для женщин, касались западногерманских магнитофонов и японских заводных игрушек. Товары на прилавках были такие же, как в любом американском или европейском универмаге. Даже индийские шелка и персидские ковры, освещенные люминесцентными лампами, производили впечатление декорации, призванной создать атмосферу восточного базара.
Все, чем торговали эти люди, совершенно не соответствовало их виду, обычаям, пожалуй, даже потребностям. Нас поразили, например, фотомагазины с богатейшим ассортиментом товаров, по всей видимости, процветающие, несмотря на мусульманские предубеждения. Неужели они обслуживают одних туристов? Но ведь в Джидде нет туристов, здесь бывают только паломники.
Пытаясь приобрести открытки с видами города, мы убедились, что можно достать только снимки, сделанные «с птичьего полета». Никаких деталей, никаких крупных планов. Даже эти общие виды являются своеобразной уступкой. Или, быть может, терпимость к торговле фототоварами знаменует собой вырождение исламистского аскетизма?
Мы жадно впитывали новые впечатления, столь путаные и разнообразные, что их трудно даже передать связно. Улица, на которой мы очутились, миновав базар, тоже шла между торговыми рядами. Ряды эти осаждала плотная, топчущаяся на месте толпа, сквозь которую с трудом пробирались маленькие ослы, запряженные в тележки-двуколки. Некоторые ослики были выкрашены розовой краской. Придавленные фигурой возницы, сидящего у самого крупа, они казались совсем крохотными и беззащитными. Время от времени, отчаянно гудя, толпу раздвигали автомашины.
На прилавках сверкали медные сковородки и кастрюли. Кончилось владычество пластмассы и нейлона. Наконец мы увидели настоящий восточный товар. Синие связки чеснока, гирлянды пламенного горького перца; пирамиды глиняных чашек для наргиле. И внезапно, выбравшись из толпы, мы очутились в совершенно другом городе.
Песчаные улочки без тротуаров петляли в тени строгих стен из желтого камня и необожженного кирпича. Над головой эркеры из резных планок сужали полоску неба. В незастекленных окнах — изящные деревянные серые, красные и голубые решетки. Над островерхими воротами замысловатые розетты.
Завороженные, подавленные тишиной, мы все дальше углублялись в лабиринт улиц и неожиданных, как бы случайных, маленьких площадей, на которых резвились курчавые немытые ребятишки и с равнодушным видом прогуливались черные вислоухие козы. Асфальт и витрины современного района по ту сторону базара казались нам отсюда далеким воспоминанием. Здесь все было овеяно грустью отмирания. Что ни шаг — нежилые, покинутые дома, разрушенные стены, кое-как заделанные досками. Видно, что никто и не пытается приостановить процесс старческого распада.
Близилось время захода солнца — момент, до которого нам разрешалось оставаться на берегу. С минаретов доносились зовущие голоса муэззинов Это было не мелодичное пение, а пронзительные восклицания, похожие на выкрики рассерженных птиц.