До сих пор на нас никто не обращал внимания. Теперь мы заметили вокруг себя ободряющие улыбки, выразительные приглашающие жесты. Опасаясь, как бы не совершить какого-нибудь промаха, мы остановились у порога.
Перед нами была небольшая комната со своеобразным возвышением в глубине и маленьким альковом напротив входа. Там, на жалкой железной кровати, сидела толстая немолодая женщина и кормила грудью завернутого в край сари ребенка. Двое других детей ползали по грязному полу среди тряпок, выщербленных мисок и горшков. От запаха сандалового ладана и жара, подымающегося от многочисленных свечек, горящих на полу главного помещения, перехватывало дыхание. С потолка свисали фестоны бумажных цветов, а возвышение было уставлено живыми, вянущими в этой духоте цветами в бутылках, консервных банках и дешевых вазочках. На стенах дрожали ярмарочные подвески из осколков зеркала и цветного стекла. Несколько примитивных олеографий изображали неизвестные мне сцены из «Рамаяны». Трудно было понять, идет ли здесь богослужение. Люди входили и выходили, болтали с женщиной в алькове, прилепляли к полу новые свечки, совершив жест анджали, склонялись перед жрецом, по-видимому, отцом семейства, который, сидя на корточках на возвышении, беспрерывно потрясал латунным звоночком.
Смутившись, мы поспешили уйти. Это было продолжение Элефанты.
Мы возвращались поздним вечером. С расшатанной верхней площадки автобуса я заглядывал в открытые окна домов. Внутри они напоминали жалкие провинциальные парикмахерские, может быть потому, что были разделены не доходящими до потолков перегородками, часто прорезанными оконными рамами с матовыми стеклами. Наш знакомый из района кинотеатра «Регаль» справедливо полагал, что живет в роскоши. Стоило опустить глаза, чтобы найти точный масштаб для сравнения.
На тротуарах горели небольшие, поддерживаемые бумагой и мусором костры, а вокруг них укладывались спать те, единственный дом которых — улица. У многих не было даже циновок, чтобы постелить на камни.
Кто-то сказал нам, что в одном только Бомбее насчитывается семьсот тысяч бездомных. На европейца такого рода статистические данные действуют так, словно в них заложена взрывчатка. Существует убеждение, что нищета, превышающая всякое числовое выражение, самопроизвольным взрывом разносит здание общественного и политического строя, ее породившего. Однако при виде длинной, ведущей к порту улицы, которая в это время дня приобретает облик походного лагеря, создавалось впечатление, что здесь установилась печальная стабилизация. Бездомные укачивают детей, готовят еду в подвешенных над кострами котелках; кое-где при свете фонарей читают газеты, даже отмечают праздник. Соседи переходят от костра к костру, раздается бренчание маленьких, похожих на балалайки лютней, попадаются группы сидящих на корточках молодых людей, вполголоса что-то напевающих. Этим прозябанием управляла какая-то рутина, такая спокойная и отрешенная, словно ей предстояло существовать века. Может, и это было продолжением Элефанты: жалким урожаем культа лингама.
Мы вчетвером — Мариан, первый механик Михаил, радист и я — ехали на взятом в консульстве напрокат автомобиле. Шофер-индиец утверждал, что в Бомбее пять миллионов жителей. Очень неточные путеводители по городу сообщают разные цифры: три миллиона, четыре миллиона… Возможно, что никто так и не знает правды. Но лишь когда хочешь выехать за пределы города, видишь, сколь он огромен. Мы проехали вдоль всего Бомбея. Портовый район, кишащий нищими, рождающимися и умирающими на тротуарах; роскошные бульвары, на которых жизнь кипит, как на магистралях Нью-Йорка или Парижа; набережная «Марин Драйв», напоминающая побережье Мичигана; тенистые сады Малабарских холмов; торговые улицы, где магазины и магазинчики лепятся друг к другу, как ласточкины гнезда, болотистые предместья, застроенные шалашами и хибарками из листов гофрированной жести; за ними элегантные районы вилл, потом нечто похожее на деревушки, состоящие из одних только ярмарочных палаток. Когда же кажется, что все уже кончилось, снова начинаются доходные дома, снова заводы и еще раз хибарки, и еще раз лавки. Все это кипит от движения автомобилей и пешеходов; похоже, что каждый: уголок пространства заполнен человеческим телом. Город все еще тянется, но в его облике появляются изменения. Другие людские типажи: все более темные лица, все более плоские носы, все больше женщин с медным обручем на голове. Встречаются странные старцы с закрученными на макушке коками, с удлиненными однострунными лютнями через плечо. Попадаются стада бредущих посреди мостовой буйволов с графитово-серой шерстью и плоскими, загнутыми вниз рогами.
Внезапно, где-то на тридцатой миле за грязным железнодорожным переездом, весь этот огромный муравейник остается позади и вас обступает море зелени. Манговые деревья, кусты, какие-то зерновые культуры, отдельные огромные пальмы, возвышающиеся над гущей зелени, обширные заросшие холмы. Шоссе, теперь совсем опустевшее, сужается, делая многочисленные изгибы, поднимается в гору и спускается вниз по местности, которая превратилась в джунгли, но осталась нежной, веселой, с широкими перспективами, открывающимися на зеленые долины и склоны.
Мы миновали одиноко стоящие ворота, на которых виднелась доска с надписью «Национальный парк Кришнагири». Дорога становилась все круче. Иногда среди густой зелени мелькала маленькая деревушка — несколько квадратных хижин из бамбука и пальмовых листьев. Мы остановились на посыпанной гравием площадке у подножия горы, под нависшей над ней, так же как на Элефанте, шапкой ноздреватой красно-черной лавы. Здесь дорога кончалась. Вверх вели только выбитые в скале ступеньки, по которым мы взобрались на террасу у подножия каменного порога. Из многочисленных расщелин торчали пучки ломкой, побелевшей от зноя травы, похожие на седые волосы, окаймляющие старческую лысину. У края террасы нас приветствовало предостерегающее шипение. Свернувшаяся в темной расщелине змея высунула в нашу сторону треугольную голову и заскользила в траве, медленно распрямляя кольца длинного медно-красного тела.
Здешние пещеры — так называемые Пещеры Канхери — гораздо старше гротов Элефанты. Они появились в начале нашей эры, в те времена, когда на огромных пространствах Индии буддизм являлся основной религией.
Перед входами в эти пещеры стояли квадратные колонны, образующие тщательно вымеренные прямоугольники. Разница в четыре века и другая религиозная традиция не повлияли на их форму. У здешних колонн были точно такие же развернутые в верхней части, иссеченные желобками капители, как и на Элефанте. Но внутреннее устройство пещер свидетельствовало о совершенно ином мире понятий. Здесь не было и следа тамошнего экстатического подъема. Покрывающие стены часовен барельефы — большая часть пещер, расположенных вдоль террасы, представляла собой нечто вроде маленьких храмов — дышали мягкостью и покоем. На них было изображено всего несколько вариантов фигуры Будды: размышляющий в позе «лотоса» или поучающий со слегка приподнятой рукой; они повторялись в разных размерах, образуя ритмично чередующиеся последовательности, как стихи тихо читаемой молитвы. Женственная мягкость очертаний этой фигуры не имела ничего общего с гермафродитской двусмысленностью скульптур Шивы. Она выражала гармонию безмятежной задумчивости, грацию спокойного счастья. Посреди некоторых часовен возвышались ступы — символические буддийские памятники, изображающие гробницу Просветленного. Куполообразные сооружения напоминали столбы лингамов. Это не могло укрыться от глаз последователей Шивы; в одной из комнат, где капитель была разрушена, мы увидели на цоколе ступы эмблемы Шивы. Но эти нацарапанные на камне знаки не были узурпацией. Плодоносные, бесформенные джунгли индуизма усваивают все, они пускают корни на почве любого религиозного чувства. Самое отдаленное, даже чисто внешнее сходство используется как питательная среда.
При осмотре святилищ Канхери ясно ощущаешь, что они принадлежат к отмершему культу. Они сохранились лучше, чем пещеры Элефанты, но в них чувствуется холод запустения; священные пещеры стали уже только памятником старины. Мы ходили по ним в одиночестве, все окрестности казались совершенно безлюдными.